Лидия ЯновскаяРазмышления у книжной полки«Простите его, Татьяна Николаевна»Промахи, промахи, промахи... Промахи Паршина, промахи Чудаковой... А я – я не совершала ошибок? Еще как совершала! И однажды выпустила птицу, которую уже не отловишь. В первый же день, помнится, даже в первые часы нашего знакомства Т.Н. заговорила о том, что всегда бередило ее душу: Булгаков звал ее перед смертью. Татьяны не было тогда в Москве. Она была далеко, в Сибири, с человеком, который стал ее вторым мужем. Потом, когда она приехала, ей передали – Булгаков просил перед смертью, обращаясь к сестре Елене: «Тасю! Позовите Тасю!» С.А.Ермолинский, как всегда делая вид, что присутствовал при этом, подробно расскажет, что Булгаков специально «вызвал» свою любимую младшую сестру Лелю, «шепнул» ей, чтобы она разыскала Татьяну Николаевну, и «через несколько дней» Леля сообщила ему, что Татьяны Николаевны в Москве нет. А далее у Ермолинского трогательно и проникновенно: «Зрение у него ухудшалось с каждым днем, и слушал он Лелю напряженно. Он знал, что где-то рядом стоит Лена, и невидящий взгляд его был виноватый, извиняющийся, выражал муку. Лена спросила его с печальной укоризной: – Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать ее? Он ничего не ответил. Отвернулся к стене».[1] Как видите, полная комната народу. И сам мемуарист присутствует, и Елена Сергеевна, готовая «с печальной укоризной» простить мужу почти измену, и специально вызванная по этому случаю Елена Афанасьевна. На самом деле, никого там не было, кроме Булгакова и его самой младшей сестры. Ермолинский забыл, что в эти дни Леля по многу часов, в очередь с Еленой Сергеевной и Марикой, дежурит у постели умирающего. По правде говоря, о том, что Булгаков перед смертью хотел проститься с Тасей, сам Ермолинский узнал много лет спустя – то ли в конце 70-х, то ли в начале 80-х, от зачастивших к нему булгаковедов: они привезли эту новость из Туапсе, от Татьяны Николаевны. Да, в те дни Леля по многу часов дежурила у его постели. И может быть, именно потому, что рядом с ним в этот час была она – не Марика, не Елена Сергеевна, очень близкие люди в его жизни 30-х годов, а Леля – из детства и юности, из того мира, в котором был счастливый дом на Андреевском спуске, и мама еще жива, и Тася, юная, прелестная, его первая, его ушедшая и забытая любовь, – он потянулся к сестре, которая как никто могла его понять. Он сестру попросил найти Татьяну Николаевну. Елена Афанасьевна очень хорошо понимала, о ком речь. И слова: «Тася! Бог меня накажет за тебя!», вероятно, ей были известны. Но как найти Т.Н., она не знала. Эту историю я впервые услышала в апреле 1975 года в пересказе Т.Н. (Надежда Афанасьевна не рассказывала мне об этом, а никто другой рассказать и не мог бы.) И, конечно, поверила сразу. Этого не могло не быть. Это не могло быть иначе. Булгаков знал, что дни его сочтены. Он умирал мучительно, с трагически ясным пониманием того, что происходит. Смерть надвигалась с беспощадной неотвратимостью; он ждал ее – с тех дней в 1929 году, когда просил у судьбы десять лет жизни, чтобы написать Роман. Он прощался со всеми. Прежде всего – с любимой. «Был очень ласков, целовал много раз и крестил меня и себя – но уже неправильно, руки не слушаются...» «И сказал внятно: ”Ну, прощай”. ”Дай руку” – дала руку (до – ”прощай”)»[2] Говорил слова, которые не успел сказать ей раньше: «Королевушка моя, моя царица, звезда моя, сиявшая мне всегда в моей земной жизни! Ты любила мои вещи, я писал их для тебя...».[3] Хотел проститься с сестрами – с каждой в отдельности. Погруженный в свои литературные и театральные дела, в последние годы он был так далек от них, когда-то дорогих и любимых. Проститься с Андреем Земским, с которым был так дружен в 20-е годы. Елена Афанасьевна пишет сестре Надежде в ноябре 1939 года: Булгаков хочет, чтобы «кто-либо из вас (Земских)» навестил его 19 ноября (в день его именин). Надо бы, пишет она в этом же письме, чтобы сестры проведали его до поездки в санаторий. 7 февраля 1940 года ее телеграмма сестре Вере: «Миша брат просит навестить». В тот же день открытка Надежде (открытки тогда шли быстрее, чем письма): «Надя! Миша (брат) чувствует себя хуже. Хорошо бы ты его навестила. Я у него опять бываю часто». («Брат» – потому что ее мужа тоже зовут Михаилом.) В ночь с 9 на 10 марта сестры с ним.[4] В ноябре 1939 года позвонил Юрий Слезкин – ему стало известно, что Булгаков тяжело болен. К телефону подошел мальчик – пасынок Булгакова Сережа. Сказал: Михаил Афанасьевич лежит, а у мамы ангина. Слезкин оставил свой привет. А через некоторое время у Слезкина звонок: тот же «детский голос, – записывает Слезкин в дневнике, – от имени отца благодарит за память и очень просит заглянуть к нему, когда поправится мама...»[5] Это точная фраза: Булгаков действительно очень просит «заглянуть к нему». Спустя немного времени Булгаков сам звонит Слезкину, уже из Барвихи. Договорились непременно встретиться – после санатория, в Москве. Булгаков хотел со Слезкиным проститься. Слезкин ведь тоже был оттуда – из бедной молодости, из времени великих надежд, когда их обоих связывала дружба и Булгаков доверял старшему и более успешному товарищу. Потом их дружба распалась. Слезкин утверждал – потому, что Булгакову успех «ударил в нос», и даже обвинял в этом Любовь Евгеньевну, ставшую к тому времени Булгаковой. Но Любовь Евгеньевна тут была решительно ни при чем; когда я познакомилась с нею, она с удовольствием рассказывала о Слезкине, о том, что он был знаменит как писатель, очарователен как мужчина и дружил с Булгаковым. Как это видно из записей и переписки Слезкина, дружба рухнула потому, что успех Булгакова-драматурга «вышиб из седла» и «ударил в нос» самолюбивому Слезкину.[6] Несмотря на обещание, Слезкин к Булгакову не пришел. Впрочем, это подробность биографии Слезкина, а не Булгакова. И только одного близкого человека Булгаков не искал и не звал в эти дни – Любашу. Она пришла сама 11 марта, в первый же день после его смерти,. Почему он не пожелал вспомнить о ней? Потому, что она не сыграла существенной роли в его жизни? Или, вероятнее, потому, что он лишь недавно ее наконец отторг, вынул как занозу из своего сердца? После расторжения брака с нею Булгаков писал П.С.Попову: «Пироговскую я уже забыл. Верный знак, что жилось там неладно». Забыл? Или хотел забыть? Известно, что иногда он звонил Любаше. Не она ему – она ему не звонила, иногда звонил он... И слова в романе «Мастер и Маргарита» о «Вареньке... Манечке... нет, Вареньке... еще платье полосатое...», так пренебрежительно выбрасывающие эту женщину, кажется, не только из биографии мастера, но и из биографии самого Булгакова, появились уже на самой последней стадии правки романа, осенью 1939 года – только теперь возникший его расчет со своею второй женой. Тасю так трудно вычеркивать из жизни не нужно было. Она давно ушла в освещенное молодостью прошлое, навсегда заняв в этом прошлом свое прочное место. Ну вот, в том, что я услышала в первый же день от Татьяны Николаевны, ничего удивительного не было. Потрясением стало то, что я услышала назавтра. Назавтра, когда она привыкла ко мне и мы уже по-домашнему болтали о разных общих знакомых, она вдруг спросила: зачем Михаил звал ее перед смертью? Я опешила: как зачем? Разве может быть в этом случае вопрос? Но она, всматриваясь в прошлое, неожиданно пояснила: он хотел еще раз попросить, чтобы она ничего не рассказывала о нем? Кажется, у меня остановилось дыхание. Так превратно понять его... Это было нелепо! Это было непостижимо! О чем молчать? О том, что служил в Белой гвардии? О том, что прошел через морфинизм? Он давно сам все рассказал в своей художественной прозе. У него не было тайн от своих читателей. Но ведь он действительно при их расставании, давно, в 1924 году, просил ее ничего не рассказывать о нем? Теперь, когда мы знаем его лучше, ясно: он предчувствовал, что станет жертвой фантазий и «воспоминаний». Говорил об этом близким. Это отметила в своих записях, правда, несколько туманно, Надежда Афанасьевна («Мое замечание о том, что я хочу писать воспоминания о семье. Он недоволен»[7]). Любаша пересказывает это чуть иначе: «На одном из последних предсмертных свиданий с сестрой Надеждой М.А. сказал ей: ”Если б ты знала, как я боюсь воспоминателей!”»[8] То же помнила и Е.С.[9] Он действительно с досадой думал о «воспоминателях» и просил Татьяну не пускаться в рассказы о нем. Он-то знал, что она, любившая его, не понимала его как писателя. Но в смертный час? Что-то сбивчиво я говорила о том, что если умирающий зовет женщину, любовь юных лет, единственную, с которой был обвенчан, то, конечно, чтобы попрощаться... проститься, что по-русски и означает: прости... не о прощании речь, а о прощенье... не просто расставанье, но просьба о прощении... Она прислушивалась к моей версии, сомневаясь... Потом вдруг как-то сразу поверила, поняла... и отныне только так будет пересказывать этот сюжет всем, кто захочет ее слушать. И тут я совершила недопустимое. В наступившем молчании – я – попросила – у нее – прощения... Я просила у нее прощения от его имени. И в снова установившейся тишине она сказала: Я давно простила... Почему я решила, что имею право? Почему она поверила, что я имею право? Это было какое-то наваждение: мне показалось, что я прошла в прошлое и исправила в нем ошибку. Боже мой, какой я была идиоткой! Вмешиваться в прошлое... Но именно этим – именно в этот момент – я невольно и наконец сняла запрет, наложенный Булгаковым на ее уста. Теперь она заговорила. И остановить ее было уже невозможно. Так ведь если бы не этот мой поступок, мы многого не узнали бы никогда? И не надо. Лучше бы все оставить как есть: полуответы... полунамеки... какие-то впечатления... Самое важное из всего остального можно найти в архивных документах. Зато не было бы вздора, вытянутого булгаковедами из нее, и вздора, который они насочиняли за нее... Не смейте вмешиваться в прошлое. Даже когда возникает такая странная возможность. Не оставляйте в прошлом свои следы. Рассказ такой есть, кажется, у Бредбери. Как путешественники в прошлое там, в прошлом, нечаянно раздавили бабочку... и вернулись в совершенно чужой, непоправимо изменившийся мир. А впрочем, может быть, Бредбери ошибался и никакая растоптанная бабочка ничего не изменит в будущем? Все предопределено, и все будет только так, как надо... «А Капитанскую Дочку сожгут в печи…»...А Инна Васильевна Листовничая-Кончаковская в 1970-е годы жила в Киеве – в том самом доме на Андреевском спуске, который ее отец купил в 1909 году. Только не в первом этаже, где некогда помещались Листовничие, а в комнате второго, в бывшей квартире Булгаковых. Эта комната, почти квадратная, небольшая, но все-таки просторная и очень уютная в планировке (два окна на Андреевский спуск), в «Белой гвардии» описана как спальня Елены. В юные годы Михаила Булгакова здесь была «комната девочек». Дверь в правой стене и тогда была закрыта – там комната Михаила-студента. А дверь в левой стене, теперь, в 1970-е, плотно задраенная (коммунальная квартира!) когда-то вела в гостиную и в годы королевства Варвары Михайловны («мама, светлая королева») распахивалась, если собиралось много гостей... Квартира ведь небольшая, зала в ней нет, но в праздники раскрывались двери и молодежь устраивала grand-rond, «большой круг»: взявшись за руки, неслись в танце по кругу – из гостиной в комнату девочек, из комнаты девочек в столовую, из столовой в гостиную... замечательная планировка квартиры позволяла этот радостный хоровод. Инна Васильевна рассказывала: здесь, в комнате девочек, тогда были две белые, аккуратно застеленные кровати... Две? – недоверчиво переспрашивала я. – Ведь старших девочек три: Вера, Варя, Надежда... Инна Васильевна умолкала, всматривалась в прошлое. Настаивала: кроватей было две... Ах, да, в 1912 году Надежда уехала учиться в Москву. Стало быть, в памяти моей собеседницы 1912 или 1913 год. Инне лет девять. Она неизвестно почему забралась в эту комнату и украдкой рассматривает Варвару Михайловну – с тем любопытством, с каким маленькие девочки, если их не спугнуть, рассматривают взрослых... В простенке между окнами большое зеркало в овальной раме. «Как в ”Белой гвардии” – с ”серебряными листьями”?» – спрашиваю я. («Золотая Елена в полумраке спальни, перед овальной рамой в серебряных листьях, наскоро припудрила лицо и вышла принимать розы».) «Нет, нет, – говорит Инна Васильевна, – дубовая была рама, серо-коричневая». Перед зеркалом Варвара Михайловна стоя прилаживает к своей прическе «эспри». Тогда в моде было такое украшение – со свободно колышащимися перьями. Женщины носили его на шляпках, а Варвара Михайловна вот почему-то в этот момент примеряла его прямо к волосам. Она была в белой английской блузочке, заколотой у ворота брошью. Она вообще одевалась подчеркнуто скромно и строго. У интеллигентных женщин тогда было принято одеваться строго: эти английские блузочки и скромная брошь у ворота... И вот она прикрепила «эспри», повернулась перед зеркалом, кокетливо изогнув еще гибкую талию, посмотрела через плечо на свое отражение (Инна Васильевна, стоя боком к зеркалу, продемонстрировала) и сказала не то себе, не то вертевшейся рядом Инне: «Ничего – бабец?!» Девятилетняя Инна потрясена... Какая стенограмма может вызвать к жизни такое чудо? Я вижу перед зеркалом совершенно живую Варвару Михайловну: ей сорок три года, она мать взрослого сына и почти взрослых дочерей, скоро пора свадеб... __________ Познакомилась я с Инной Васильевной Листовничей-Кончаковской относительно поздно. Знала о ней давно, но очень неловко было стучаться в дверь к семье, старшие члены которой столь беспощадно узнаваемо изображены Булгаковым в романе «Белая гвардия». Первым из известных мне людей порог этого дома перешагнул мой отец, и было это в году 1964-м. «Белая гвардия» впервые была издана в России (полностью, книгой) в 1966 году, но так случилось, что отец прочитал роман раньше – летом 1964-го. В ту пору для меня домом в Москве был крошечный домик в подмосковном Кунцево, где жила моя свекровь, и хотя Кунцево было тогда связано с Москвой очень трудно (переполненная утренняя электричка к Белорусскому вокзалу, переполненные до дурноты, до липкой спресованности чужих тел последние автобусы от Киевского вокзала), я, приезжая в Москву, останавливалась у нее – других вариантов не было. А в то лето у нее гостил и мой отец, и так совпало, что Елена Сергеевна, вообще-то очень не любившая давать материалы «на вынос», выдала мне на несколько дней все три номера журнала «Россия» (№ 4, 5 и 6 за 1925 год) с полным текстом «Белой гвардии». Собственно, два номера (№ 4 и № 5) имели тираж и их можно было найти в крупных библиотеках Киева и Харькова, а № 6 был только сверстан и, вполне возможно, существовал только в этом единственном экземпляре – в верстке.[10] Все три книжки были переплетены одинаково и выглядели однотипно. Ну вот, комната в кунцевском домике наполнялась предутренним светом, когда я проснулась от ощущения странной тишины. Подняла голову, рассмотрела: дверь распахнута, постель отца пуста... Вышла на крыльцо – на дворе было уже совсем светло, и отец, сидя на досчатых ступеньках крыльца, самозабвенно читал «Белую гвардию». Истый киевлянин, вернувшись домой, он немедленно отправился знакомиться на Андреевский спуск и был очень приветливо встречен – не столько хозяйкой, этой самой Инной Васильевной, сколько ее дочерью, в которой тотчас узнал свою студентку. Состоялся некий занятный диалог (о нем ниже). А когда в Киев приехал по каким-то служебным делам мой муж, то и он был незамедлительно отведен на Андреевский спуск и представлен хозяйке, причем тот же эффектный диалог был разыгран снова. С тех пор я постоянно слышала этот пассаж из уст обоих мужчин: «Представьте, Булгаков теперь считается великим писателем», – подзадоривая хозяйку, говорил мой отец и в первый и во второй визит. «Кто, Мишка Булгаков – великий писатель?» – парировала старая дама, и в ее голосе снова и снова была слышна уверенность, что, при всем ее любезном отношении к гостям, они говорят вздор. А потом на Андреевском спуске появился Виктор Некрасов, и снова был разыгран уже ставший традиционным диалог. Очерк Виктора Некрасова «Дом Турбиных», в котором он иронически изобразил и старую хозяйку, и ее дочь, и это «Кто, Мишка Булгаков – знаменитый писатель?» вышел в свет осенью 1967 года в журнале «Новый мир», имел оглушительный успех, вызвал экстатическое восхищение Елены Сергеевны Булгаковой, и я, вероятно, была единственным читателем, у которого это прекрасное сочинение оставило тягостное чувство. «Так нельзя, они живые люди», – говорила я Елене Сергеевне, морщась, потому что не любила с нею спорить. (Е.С. была столь поразительно похожа на мою маму, что без кровного родства, наверно, не обошлось, а у нас дома – так с давних времен установил отец – было не принято спорить с мамой.) «Они обыватели! – гневно парировала Е.С. – Они затравили Булгакова!» – «Они обыватели, – соглашалась я, – но Булгакова затравили не они». Потом, оставшись одна, Елена Сергеевна мстительно обругает меня в своем дневнике (она любила это делать: расправляться с непослушными на бумаге, в закрытой тетради), о чем я узнаю много лет спустя, когда получу доступ к этой ее, лишь наполовину уцелевшей тетради. (Напомню: ее поздние, «послебулгаковские» дневники были жестоко прорежены в отделе рукописей «Ленинки», а кусок этой тетради – уничтожив ее первую половину – сохранили, может быть полагая, что пригодится в качестве компромата против меня.) Но вот что любопытно: восторги Е.С. в отношении очерка Виктора Некрасова идут в этой тетради точнехонько вплоть до гневной записи в мой адрес. А после встречи со мной – как отрезало: об очерке более ни слова. Стало быть, я была права? Нисколько! Прав был Виктор Платонович. Потому что художик всегда прав – если только он художник. Потому что художник всегда прав – если у него получилось. А Виктор Некрасов в этом очерке был художник. И у него получилось. Именно после его очерка, а отнюдь не после выхода в свет романа «Белая гвардия», за домом 13 на Андреевском спуске закрепилось название «дом Турбиных» и туда повалил народ. И не должен литературовед быть болезненно щепетильным: родственники В.П.Листовничего (ставшего прототипом для «Василисы» в «Белой гвардии»), как оказалось, не очень-то страдали от сделанного Виктором Некрасовым разоблачения. В конце января 1970 года Елена Сергеевна получила неожиданное письмо. Запись в ее дневнике: «В почте письмо от какой-то Кончаковской?! Прочла, ничего не поняла: присылает по просьбе какой-то ленинградки Алексеевой стихи, посвященные мне. (Алексеева, не зная адреса моего, ей послала.) И подписывается: вы меня знаете с отрицательной стороны?.. Потом по адресу я догадалась, что это, наверно, дочь ”Василисы”?»[11] Сохранилось и письмо Инны Васильевны. Оно заканчивается так: «Мы с Вами друг о друге знаем: Вы обо мне с отрицательной стороны, я – с очень благоприятной для Вас». Дисциплинированная Елена Сергеевна ответила незамедлительно и даже пригласила в гости. От Инны Васильевны было еще одно письмо. Она писала, что отдыхает под Москвой, извинялась, что в Москву приехать не может, сообщала, что у нее есть фотография Булгакова («Он еще молодой, студент и очень-очень похож»). «Если хотите, могу прислать Вам. С теплым-теплым приветом. И.В.».[12] Было ли продолжение, неизвестно: летом того же года Елены Сергеевны не стало. Первое письмо Кончаковской пришло утром 29 января. А вечером того же дня возник еще один сюжет на ту же тему. «Маша… – записывает Е.С. (Маша Голикова – молоденькая аспирантка ГИТИСа, тогда часто бывавшая у нее. – Л.Я.), – рассказала мне, что она, когда была недавно в Киеве, пошла на Андреевский спуск № 13. Ходит около дома. Вдруг дверь отворяется, появляется высокий человек лет под сорок, говорит: – Вы – к Михаилу Афанасьевичу?..» («Это прекрасно – до чего я обрадовалась!» – замечает Е.С.) «В разговоре, очень приятном, после осмотра квартиры, который он охотно предложил, он сказал: – Я знаком с Е.С., нас познакомила Надежда Афанасьевна на ”Днях Турбиных” в театре Станиславского. Мне она показалась очень надменной, молчаливой». (Тут Маша, разумеется, стала его переубеждать.) «Вообще, – продолжает Е.С., – он Маше понравился, это внук ”Василисы”. Главным образом он хотел доказать, что его дед ”Василиса” был совсем не такой, как в ”Белой гвардии”». «Так это же литературное произведение, это же не мемуары!» – совершенно справедливо заключает Е.С.[13] …Вот так я впервые попала в дом на Андреевском спуске только в сентябре 1978 года. Может быть, это произошло потому, что в тот год умер мой отец, и я почувствовала необходимость побывать в доме, в котором он бывал, а я – нет. Теперь паломники шли сюда толпою, и дочь Инны Васильевны умоляла мать не впускать всех подряд, а она упорно держала дверь открытой; искушение чужой славой трясло этот дом, подавляя его старую хозяйку. Встреча с Кончаковской отразилась в неожиданном документе – моем письме к Т.Н. Как помнит читатель, когда умерла Т.Н., ее племянница и наследница Тамара Константиновна Вертышева совершила благородный поступок – возвратила всем корреспондентам Т.Н. их письма. В том числе мне – мои. В те времена считалось дурным тоном писать друзьям на машинке, личные письма принято было писать непременно от руки, а это не оставляло копий. И встреча со своими собственными, давно забытыми письмами бывала прелюбопытной. 24 сентября 1978 года, едва вернувшись из Киева, я, оказывается, писала Т.Н.: «Дорогая Татьяна Николаевна! <…> В этот приезд я решилась, наконец, зайти в дом 13 на Андреевском спуске – как ни странно, в первый раз. Инна Васильевна Кончаковская (Листовничая) очень тепло говорила о Вас (именно о Вас – из всей обширной семьи Булгаковых), едва не расплакалась, говоря, что, вероятно, уже не увидит Вас, и очень просила передать Вам привет. Что я и выполняю. Выглядит она старше своих лет. С трудом подымается и с трудом ходит по комнате. На улицу, кажется, уже не выходит. Странное у нее положение. Она живет в бывшей квартире Булгаковых, в комнате 2-го этажа (где была когда-то спальня девочек). Очень тянется к людям и охотно приглашает в дом всех, кто интересуется Булгаковым. К ней заходят многие. Часто – случайные люди, любопытные... Как правило, никто не приходит дважды. Она ведь постороннее Булгаковым лицо. Посмотрят дом, послушают – и все. Это ее странное положение ”при чужой славе” производит грустное впечатление. Она так просила меня прийти еще раз (через знакомых просила, они позвонили мне по телефону), что я пришла к ней еще раз...» Как и все, в первый раз я появилась в этом доме без предупреждения. Просто попросила разрешения войти, и мне разрешили войти. Хозяйка принимала гостей в своей комнате, сидя на своем обжитом диване, который, как это было принято у советских граждан, ночью превращался в ее постель. Рядом с нею, занимая оставшееся место на том же диване, размещался ворох бумаг. С гордостью и привычно ожидая вспышки почтительного интереса, она сообщила, что это недавно присланные ей из Москвы (кажется, была названа одна из племянниц Булгакова) новейшие, самые свежие булгаковские публикации. «Наверно, мои публикации», – сказала я. В ответ мне был послан высокомерно-насмешливый взгляд, но публикации оказались и в самом деле то ли все (теперь уже не помню точно), то ли большей частью мои. Правда, не в оригиналах, а в копиях, точнее, в «ксерокопиях», бледных, размытых и грязноватых. Копирование на «ксероксах» тогда было весьма примитивным, текст был очень стерт, но прочитать было можно. А на первом месте и поверх всего прочего помещалась эта самая статья о «Саардамском плотнике» из журнала «В мире книг». Причем тут же выяснилось, что до этой публикации Инна Васильевна ни о каком «Саардамском плотнике» не слыхивала. Может быть, не читала в детстве этой книжки. Может быть, читала и позабыла. Мы очень быстро нашли общий язык. Тем более что я слушала не с профессиональным, а с непосредственным, сочувственным интересом. Рассказывала она замечательно. О Варваре Михайловне, поразившей ее воображение в детстве. Очень тепло – о младших братьях Булгаковых, Иване и Николае, они были ближе ей по возрасту. О Надежде Афанасьевне, связь с которой не прерывалась. (Надежда в Киеве бывала и, в отличие от старшего брата, именно здесь бывала, на Андреевском спуске.) Но более всего и взволнованнее всего – о книгах. Помните, в «Белой гвардии»? «…Лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным, старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой…» И еще: «Белым застелили два ложа и в комнате, предшествующей Николкиной. За двумя тесно сдвинутыми шкафами, полными книг. Так и называлась комната в семье профессора – книжная». Никаких книжных шкафов, – упорно повторяла Инна Васильевна, – «пахнущих старинным шоколадом», – иронично и сердито цитировала она «Белую гвардию», – у Булгаковых не было! И «книжной» не было! Ну, стояли в этой проходной комнате «два тесно сдвинутых шкафа». В них одежда была – шинели, гимназические мундиры, пальто девочек… А был, – настаивала она, – большой книжный шкаф с замечательными, любовно подобранными книгами – внизу, у ее отца Василия Павловича Листовничего. И у этого шкафа всегда паслись, как она выразилась, младшие Булгаковы – Леля, Ваня и Николай. Вероятно, это близко к истине. В «Белой гвардии» кабинет «Василисы», чрезвычайно похожего, по крайней мере внешне, на В.П.Листовничего, описан так: «Сам же инженер... находился в своем тесно заставленном, занавешенном, набитом книгами и, вследствие этого, чрезвычайно уютном кабинетике. <…> В зеленом свете мягко блестели корешки Гончарова и Достоевского и мощным строем стоял золото-черный конногвардеец Брокгауз-Ефрон. Уют». Позже я смогла установить, что собственно «книжной», уставленной стеллажами комнаты, в квартире Булгаковых действительно не было. Такая комната, вымечтанная писателем, существует только в романе «Белая гвардия».[14] Но в тот момент утверждение, что у Булгаковых не было книжных шкафов, меня поразило, и в цитированном выше письме от 24 сентября 1978 года я спрашивала у Т.Н.: «После разговора с Кончаковской возник, однако, и литературный вопрос, который, кажется, никто, кроме Вас, и не разрешит. В романе ”Белая гвардия” описана бибиотека Турбиных. Это шкафы, от пола и до потолка полные книг, и помещаются они в маленькой комнате, которая называется ”книжная”. ”Белая гвардия” – роман, но мы почему-то все привыкли думать, что такие вот шкафы с этими самыми книгами стояли и в доме Булгаковых. А Инна Вас. говорит, что не было у Булгаковых книжных шкафов, и комнаты – ”книжной”– не было, и книг, домашней библиотеки, у Булгаковых не было... Книги были, дескать, у ее отца, большого книголюба, а не у Булгаковых, и Булгаковы брали книги у Листовничих... Как помнится Вам? Были у Булгаковых шкафы с книгами? Или профессор Духовной академии никаких книг в наследство не оставил?» Т.Н. отозвалась на это письмо по обыкновению сразу же, но вопрос о книгах оставила без ответа. По-видимому, придется согласиться с тем, что в доме не было продуманно собранной библиотеки – книжных шкафов и стен, уставленных стеллажами. Но книги, конечно, были. Их было много, и это были прекрасные книги. Сладостное чтение детства. Эпоха начала ХХ века. Без интернета. Без телевидения. Даже без радио и кино. Музыка – только живая: в концертах, в оперном театре; поэтому так много музицировали дома, и в семьях побогаче рояль, а в семьях поскромней пианино были приметой дома, знаком уюта, семьи. И колдовская образность слова – только в книге. Мемуары сестры Булгакова Надежды полны упоминаний о чтении: «У нас в доме интеллектуальные интересы преобладали. Очень много читали»; «Мы увлекались литературой и поэзией. В семье все очень много читали»; «Мы со вкусом выбирали книги»; «…Сестра старшая Вера… рассказывает, что он <Михаил> прочитал ”Собор Парижской богоматери” чуть ли не в 8–9 лет и от него ”Собор Парижской богоматери” попал в руки Веры Афанасьевны»; «Достоевского мы читали все, даже бабушка, приезжавшая из Карачева к нам в Бучу погостить летом»…[15] Книги в доме лежали всюду, на виду. Книги не коллекционировали. Их читали и очень хорошо знали. Я принадлежу к другому поколению, но в отношении детского чтения – к тому же, что и Михаил Булгаков. Все еще не было телевидения. Радио и кино было мало, они не играли существенной роли в нашей жизни, и мы читали. Кажется, последнее поколение, вдохновенно читавшее в детстве. В 1930-е годы, в советскую эру, выпускали немало хороших книг. Но и старые издания, те самые, которые читал Булгаков, продолжали переходить из рук в руки, и еры и яти не мешали мне и моим сверстникам читать эти книги. (Правда, среди книг моего детства «Саардамского плотника» уже не было.) Как и в булгаковские времена, дома не было больших библиотек. Мне было лет десять, когда отец купил книжный шкаф. Шкаф почему-то назывался «цейссовским»: застекленные дверцы откидывались кверху. В этом шкафу мне была отведена одна полка. Помнится, там был «Таинственный остров» Жюля Верна, «Дон Кихот» и, конечно, Пушкин. Тем не менее Жюля Верна я читала всего. И Диккенса – всего, хотя дома Диккенса, кажется, не было. И огромные романы Гюго. И, конечно, незабвенного Дюма. И многое, многое другое. Книги пересказывали друг другу, книгами менялись, брали у друзей... Читали аккуратно, иногда оборачивая в бумагу... И то, что младшие Булгаковы «паслись» у шкафа В.П.Листовничего, вполне вероятно. Книги тогда действительно давали читать – это было принято. Книги издавались добротно, переплетались прочно, так что пройдя через несколько пар рук, возвращались к хозяину целыми и даже повеселевшими. И дешевые издания сохранялись отлично… Книги брали в библиотеке. Чаще всего – в нескольких, потому что читали чрезвычайно много. Я брала книжки в замечательной детской библиотеке, помещавшейся на Крещатике, именно там, где когда-то – в библиотеке Идзиковского – брал книжки Михаил Булгаков. Это была эпоха чтения, счастливого и доброго. Эпоха уважения к книге. Взгляните, как вдумчиво решаются на педсовете Киевской первой гимназии вопросы приобретения книг. Вот протокол заседания педсовета от 3 июня 1905 года. Обсуждается приобретение книг на следующий учебный год, (В следующем учебном году Михаил Булгаков пойдет в 5-й класс.) Историк Н.П.Бодянский, ведающий библиотекой для младшеклассников, представляет длинный список, с его точки зрения крайне необходимых книг. «Россия. Полное географическое описание нашего отечества», под ред. В.П.Семенова-Тян-Шанского, том 2-й («Среднерусская черноземная область») и том 7-й («Малороссия»); тома выходили в разбивку, в течение многих лет; вышедшие ранее, вероятно, в библиотеке уже имеются, другие еще не вышли… Сборники беллетристических рассказов и стихотворений на сюжеты из русской истории… А вот Эрнест Лависс, «Всеобщая история», том 2-й. (У Лависса есть «Всеобщая история для детей», вышедшая на русском языке в 1897 году, но она, насколько мне известно, однотомна. Может быть, Бодянский имел в виду «Всеобщую историю» Лависса и Рамбо в 8-ми томах, вышедшую в Москве в 1897–1903, и том 2-й в ней, «Крестовые походы», утрачен.) Книги из римской истории, в их числе: Мельвин Уайт, «Гладиаторы. Рим и Иудея»… Список художественной литературы, в числе прочего Герберт Уэллс – «Невидимый» и «Борьба миров». А далее – книги по всем школьным предметам. Решение педсовета: Приобрести.[16] Латинист С.Б.Трабша, ведающий библиотекой для старшеклассников, представляет свой список. У него на первом месте художественная литература: полные собрания сочинений Достоевского, Островского, Жуковского; Лев Толстой в 12 томах; драматическая трилогия А.К.Толстого. Множество биографических и литературоведческих изданий, в том числе несколько книг, посвященных «Слову о полку Игореве». А далее книги по математике, биологии, геологии… Решение педсовета: Приобрести.[17] Зафиксирован и отказ в приобретении книги. «10 декабря 1904 г. Слушали: о приобретении книги Цыбульского ”Одежда древних греков и римлян”. Постановили: Не приобретать, так как это сочинение уже есть в фундаментальной библиотеке».[18] (Речь о фундаментальной библиотеке этой же гимназии.) Отмечу, что один из директоров Первой гимназии (он пришел уже после того, как Булгаков гимназию окончил) прославился тем, что свое назначение отметил знаменательным подарком – вручил гимназической библиотеке полное собрание сочинений Жюля Верна! Не удивительно, что радостную память детства – память о приключенческой литературе – Булгаков сохранил на всю жизнь. Может быть, поэтому так увлекательно написан его философский, мудрый роман «Мастер и Маргарита», который с увлечением читают подростки... А в заключение еще один устный рассказ не писавшей мемуаров Инны Васильевны Кончаковской. Рассказ об очень небольшом событии, случившемся здесь, в этом доме на Андреевском спуске, и существенно отразившемся в романе Михаила Булгакова «Белая гвардия». Рассказ, тем более интересный, что сама Инна Васильевна его связи с «Белой гвардией» не заметила. По-видимому, было начало 1920 года – конец зимы. В доме никого из Булгаковых нет. Мальчики Иван и Николай ушли с Белой армией, Михаил на Северном Кавказе, Надежда с мужем в Москве, Варвара Михайловна с Лелей – у доктора Воскресенского. В доме расквартированы революционные матросы Днепровской флотилии. Стоят лютые холода. Дров давно нет – топят заборами. Да и заборы все давно сожжены. Шестнадцатилетняя Инна вбежала в гостиную, замерла у двери, вскрикнула: «Что вы делаете?» и… заплакала: матрос с наслаждением подбрасывал в раскаленную печку-буржуйку книги. Он наслаждался не тем, что жег книги, он просто хотел согреться и был рад, что у него это так славно получается. На вскрик матрос обернулся, увидел плачущую барышню, все понял и растерялся. «Да что вы, барышня, – сказал смущенно. – Мы же золотые книги не трогаем. Вон они все на месте. – Указал на полку, где стояли книги с золотым обрезом. – Мы только простые берем». Простые – это была классика в дешевых изданиях Вольфа. Простые был Пушкин. «Это был Пушкин!» – полвека спустя говорила старая женщина с такой горечью, как будто это было вчера. Можно только вообразить, как потрясенно пересказывала она это по свежим следам события – своей подруже Леле Булгаковой, Варваре Михайловне, позже – сестрам Булгакова Надежде и Варе… От кого услышал эту историю Михаил Булгаков? Непосредственно от самой Инны? В пересказе матери, когда побывал в Киеве осенью 1921 года? Или еще позже, от одной из сестер, например, от Вари, когда в мае 1923-го снова приезжал в Киев, на этот раз переполненный замыслами уже складывающегося, уже начатого романа «Белая гвардия»? Тогда не могло не идти речи о доме – о доме, в котором они выросли и который в его воображении уже становился жилищем его героев, о дорогих сердцу вещах, еще недавно наполнявших этот дом, и о трагической судьбе книг в этом доме… Музыкальный зачин романа на первых же его страницах: «…Шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой…» И далее, грозное: «Упадут стены, улетит всревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи». Сокол и белая рукавица – это ковер с изображением царя Алексея Михайловича на охоте… А гибель Капитанской Дочки, оказывается, совершенно конкретный образ – это из рассказа юной Инны Листовничей о том, как здесь, посреди гостиной, в маленькой раскаленной печке полыхал Пушкин…
|