Лидия ЯновскаяЗагадочный треугольник и цвета бытияУрок: Как работает классикИтак, продолжим наши игры, как говаривал один добрый знакомый Ильфа и Петрова. ...Когда-то, в первом издании книги «Треугольник Воланда», я почти полностью привела главу «Золотое копье» из третьей редакции романа. Неудивительно: это была публикация никому неизвестного текста. С тех пор глава неоднократно выходила в свет, и здесь я процитирую только ее начало, пометив особенно интересующие меня слова курсивом: «Шаркающей кавалерийской походкой в десять часов утра на балкон вышел шестой прокуратор Иудеи Понтий Пилат. Больше всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все предвещало нехороший день, потому что розовым маслом пропах весь мир. Казалось, что пальма пахнет розовым маслом, конвой, ненавистный балкон. Из недальной кордегардии заносило дымком – легионные кашевары начали готовить обед для дежурного манипула. Но прокуратору казалось, что и к запаху дыма примешивается поганая розовая струя. ”Пахнет маслом от головы моего секретаря, – думал прокуратор, – я удивляюсь, как моя жена может терпеть при себе такого вульгарного любовника... Моя жена дура... Дело, однако, не в розовом масле, а в том, что это мигрень. От мигрени же нет никаких средств в мире... Попробую не вертеть головой...” Из зала выкатили кресло, и прокуратор сел в него. Он протянул руку, ни на кого не глядя, и секретарь тотчас же вложил в нее (кусок пергамента?) [1]. Гримасничая, прокуратор проглядел написанное и сейчас же сказал: – Приведите его. Через некоторое время по ступенькам, ведущим с балкона в сад, двое солдат привели и поставили на балконе молодого человека в стареньком, много стиранном и заштопанном таллифе...» Очень похоже на всем известный канонический текст главы о Пилате, не правда ли? Фабула сложилась: балкон, страдающий от головной боли Пилат, допрос арестованного, далее появляется Марк Крысобой с его бичом: «Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором. Крысобой на голову был выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что заслонил невысокое солнце». И даже: «И все, кроме прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который жестом показал, что арестованный должен идти за ним. Крысобоя вообще все провожали взглядами, главным образом, из-за его роста, а те, кто видели его впервые, – из-за того, что лицо Крысобоя было изуродовано: нос его в свое время был разбит ударом германской палицы». Знакомые строки, знакомые положения... Но вот ощущения чуда нет. Нет этого самого эффекта присутствия – колдовства, отличающего «древние» главы романа. Может быть, дело в деталях – так называемых реалиях? Пожалуй, в какой-то степени… Глава «Золотое копье» написана осенью 1934 года; до ее превращения в классический текст несколько лет. И еще нет описания дворца, в котором вершит свой суд Пилат. Как выглядит этот дворец,? Как он называется? Писателю еще предстоит «построить» дворец, в который он поместит Пилата. Дать дворцу имя Ирода Великого. Расстелить мозаичные полы, разместить статуи, воздвигнуть фонтаны, озвучить сцену гульканьем голубей... Так просто в каноническом тексте: «Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике...» Кажется, иначе и сказать нельзя – иначе представить себе нельзя. И тем не менее в главе «Золотое копье» этого нет – ибо мозаичных полов еще нет... Завораживающе явственно в романе зазвучит тишина, наступившая после тяжелых шагов Марка: «...связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане». А в главе «Золотое копье» сцена еще глуха: ни тишины, ни звуков, подчеркивающих тишину, в ней нет... Автору романа еще предстоит выяснить, на чем писали в начале нашей эры. На чем писал секретарь Пилата? Доносы написаны на чем? «Кусок пергамента?» – спрашивает себя Булгаков. Или, может быть, папирус? Левий Матвей на чем пишет? В этой ранней редакции Левий пишет на табличках: «– Нет, ходит один с таблицей и пишет, – заговорил молодой человек, – достойный и добрый человек. Но однажды, заглянув в эту таблицу, я ужаснулся. Ничего этого я не говорил. И прошу его – сожги эту таблицу. Но он вырвал ее у меня из рук и убежал». В 1938 году (тетрадь «Роман. Материалы») Булгаков выпишет обстоятельную информацию о письменах на глиняных табличках, сведения о папирусе и о дороговизне папируса в Риме при императоре Тиверии; и, может быть, только тогда примет свое окончательное решение в пользу пергамента. [2] Со временем канет в небытие жена Пилата и ее никому не нужный роман с секретарем... Иешуа предстанет перед Пилатом не в таллифе, а в стареньком и разорванном голубом хитоне... Естественно: с него давно сорван таллиф, который носят накинутым на плечи; осталась только рубаха – хитон... разорванный хитон – его ведь били... А имя арестованного? Имя в этой ранней редакции почти сложилось. Почти. «– Имя? – спросил Пилат. – Мое? – спросил молодой человек, указывая себе на грудь. – Мое мне известно, – ответил Пилат, – твое. – Ешуя, – ответил молодой человек». Здесь его зовут так, как это звучало на идиш, в Киеве, в пору юности Михаила Булгакова. Впрочем, далее имя пишется ближе к окончательному звучанию: Ешуа. Как часто я употребляю здесь глаголы «звучать», «озвучивать». Проза Булгакова звучит – ее можно читать вслух. Проза Булгакова звучит, даже если вы читаете молча, про себя. Писатель любил опробовать страницы своей прозы – «Белой гвардии», «Театрального романа», «Мастера и Маргариты» (да и пьес, конечно) – на слушателях. Очень многие подробности описания – новые и измененные старые - оказывается, важны не только потому, что – зримы, но потому, что заставляют звучать и эту конкретную сцену и всю мелодию булгаковской прозы. О, музыка и ритмы прозы Михаила Булгакова!.. В главе «Золотое копье» еще нет гипнотизирующих строк зачина: «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана...» Но и в следующем, втором абзаце этой главы в редакции 1934 года все еще нет чего-то трудно уловимого и не менее важного, чем ритм. В законченном романе абзац звучит так (опять-таки позволю себе подчеркнуть отдельные слова): «Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожаного снаряжения и пота от конвоя примешивается проклятая розовая струя...» Перечтите вслух, и вы увидите, что попали в другой мир. Но что же сделал автор? Разговорное больше заменено холодноватым и чуть книжным более... Разговорное потому что – столь же русским, но, опять-таки, чуть книжным так как... Бытовое поганая – столь же грубым, но с каким-то потаенным оттенком: проклятая. («Проклятая розовая струя» – даже не намек, а какой-то смутный преднамек на предстоящее проклятие Пилата... Булгаков любил такие тайные созвучия.) Введено «лишнее» слово теперь. Оно неуловимо меняет – организует – ритм строки... И еще замена. Снято конспективное: пальма пахнет...Введено: запах источают кипарисы и пальмы... (В словаре Ожегова слово «источать» имеет помету: книжн.) Медленное слово источают... Медленный анапест в словах кипарисы и пальмы... (Попробуйте переставить: пальмы и кипарисы – все пропадет.) Краткий текст течет свободно, есть «воздух», как сказал бы художник... Для прокуратора не подходит: не вертеть головой; прокуратор пробует не двигать головой... (и здесь снято просторечное слово). Не подходит: гримасничая; вводится неторопливое и важное: «Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор...» Известно: Булгаков – мастер в использовании разговорной речи. Известно: вульгаризмы блистательно украшают сатирические страницы романа «Мастер и Маргарита». Но для этих – «древних», или «евангельских», – глав вырабатывается другой стиль. Чуть более литературный, чуть более книжный, он звучит как бы бесстрастно, как бы безэмоционально. Он вообще как будто отсутствует... Просто: это – было. И: это было именно так... Но разве это все? Правка даже этой единственной, взятой мною для примера, страницы бесконечна. Иногда здесь обыкновенная чистка текста. Вместо: «Крысобой на голову был выше», вводится: «Крысобой был на голову выше»... Но есть и замены слов очень существенные. Не шестым, а пятым прокуратором Иудеи будет Понтий Пилат в законченном романе. Не французским словом мигрень, как в этой ранней редакции, а греческим гемикрания будет названа его болезнь. Потому что во времена Пилата гемикрания, конечно, уже существовала и, вероятнее всего, именно так и называлась, а французского языка еще не было. В те же беспощадные вычерки уйдет французского происхождения слово кордегардия. Не двое солдат, а двое легионеров в последней редакции романа введут и поставят перед прокуратором арестованного. И далее: «Развяжите ему руки», – говорит в главе «Золотое копье» Пилат. «Солдаты тотчас освободили руки арестованному». В каноническом тексте будет: «Тогда раздался сорванный, хриповатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего: – Развяжите ему руки. Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта». Гемикрания... Гипподром... Легионеры... Кентурион... Ала... Долгий ряд слов, принадлежащих другим языкам, другой эпохе. И – ни малейшего напряжения в чтении. Слова входят в сознание легко – прозрачные, понятные, мелодичные. Как это происходит? А вот так: писатель, оказывается, всякий раз – ненавязчиво, как бы даже незаметно – эти слова поясняет. Иногда просто дает перевод, как в случае со словом гемикрания. «...Гемикрания, при которой болит полголовы...», – жалуется себе Пилат; перевод возникает сразу же вслед за термином. «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова», – поддерживает наше понимание предмета невольный собеседник прокуратора... Иногда слово, просвечиваясь насквозь, становится зримым, как в случае с гипподромом. Это слово (как помнит читатель, в этой самой транскрипции выписанное Булгаковым из «Энциклопедического словаря» Брокгауза и Ефрона) впервые вводится в роман так: «...солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома». Кони в слове конными звучит прежде, чем вы произнесли: гипподром. И неважно, известно читателю или нет, что слово кони заложено в самом слове гипподром (греч. hippos – конь), смысл загадочного термина становится понятным без раздумий и переводов: речь идет о месте конных соревнований. И далее гипподром будет упоминаться без пояснений: «солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом»... «на площади перед гипподромом»... Автор упорно уводит нас от обрусевшей интепретации этого слова – ипподром (с его скачками, ставками и прочей суетой). И когда требуется синоним – а прозаику так нужны синонимы! – находит слово, тождественное слову гипподром, но русское, редкое, давнее – ристалище: «...виднелись колонны и статуи ершалаимского ристалища». (В словаре Ожегова слово ристалище помечено как стар., старинное.) Хотелось бы, правда, знать, «конные статуи гипподрома» в главе 2-й романа и возникающие в главе 25-й «крылатые боги над гипподромом» («...опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом») – это одни и те же статуи? Или Булгаков в главе «Понтий Пилат», над которой работал особенно много и тщательно, эти статуи заменил, а в главе «Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» заменить не успел, и они остались в их черновом варианте? Или так и было задумано? Ибо есть, согласитесь, какие-то очень важные отличия в стиле между двумя первыми «евангельскими» главами – «Понтий Пилат» и «Казнь» – написанными с невероятной прозрачностью и как бы полным отсутствием рассказчика, и двумя последними, 25-й и 26-й («Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» и «Погребение»), собственно представляющими роман мастера, где образность насыщенней, а стиль тревожен и напряженно эмоционален. Может быть, во второй части романа писателю были не нужны информативные «конные статуи» и требовался другой образ – более зрелищный и грозный: «крылатые боги над гипподромом...» Ах, не сохранившиеся тетради романа... Так же ненавязчиво поясняет писатель и другие слова. Знаете ли вы, что означает кентурион? Во время чтения романа «Мастер и Маргарита», конечно, знаете, и комментарий историка вам ни к чему. Ибо прежде, чем появится кентурион Марк, прозвучит слово кентурия, ясное в контексте все тех же насыщенно информативных и вместе с тем легких строк в начале главы «Понтий Пилат»: «...Заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед...» Потом мы услышим распоряжение прокуратора: «Кентуриона Крысобоя ко мне». Затем перед нами предстанет «кентурион первой кентурии Марк, прозванный Крысобоем». И далее просто и узнаваемо, уже не требующее никаких переводов: «кентурион Марк Крысобой»... Сразу же и как-то незаметно для читателя проясняется слово ала: «...прокуратор попросил легата отправить вспомогательный кавалерийский полк – сирийскую алу». И когда на страницы романа вылетает эта самая ала («Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь... Летящий рысью маленький, как мальчик, темный, как мулат, командир алы – сириец, равняясь с Пилатом, что-то тонко крикнул...»), мы ее узнаём, поскольку пояснение уже состоялось. Правда, поближе к концу главы «Казнь» уже знакомая нам ала снова названа кавалерийским полком: «...Левий приковался к тому месту, где стоял, рассыпавшись, кавалерийский полк, и увидел, что там произошли значительные изменения... Полк снимался, это было ясно». Что это – необходимость в синонимах? Но писатель здесь, кажется, не испытывает затруднений с синонимами. Далее полк так естественно назван кавалерией: «Левий... старался сообразить, что бы это значило, что кавалерия собирается уходить?» Потом – конницей: «...Уходила в Ершалаим до нитки мокрая конница». Или все дело в том, что римскую конницу на этот раз видит Левий Матвей, а ему, иудею и бывшему сборщику податей, неизвестны и даже неинтересны термины римской военной службы? По-видимому, именно так. Ибо далее ала прозвучит снова, но уже в присутствии Понтия Пилата, в главе 25-й («Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа»): «Тут издали, прорываясь сквозь стук уже совсем слабенького дождика, донеслись до слуха прокуратора слабые звуки труб и стрекотание нескольких сот копыт. Услышав это, прокуратор шевельнулся, и лицо его оживилось. Ала возвращалась с Лысой Горы». Весьма настойчиво тесня немецкого происхождения слово солдат, в главе «Понтий Пилат» утверждается легионер... И снова мы сталкиваемся сначала со словом легион – все в том же перенасыщенном и прозрачном втором абзаце: «От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта Двенадцатого Молниеносного легиона...», после чего слово легионер уже не требует пояснений... Впрочем, солдат писатель убирает не слишком последовательно (гибкой и живой прозе Булгакова вообще не свойственна последовательная и жесткая заданность). Он оставляет это слово, как правило соединяя его с таинственными и непроясненными терминами далекой истории и не менее далекой для русского читателя географии: «тройной ряд себастийских солдат по левую руку Пилата и солдат итурейской вспомогательной когорты по правую», или просто: «солдат легиона»... Но это – в главе «Понтий Пилат». А во второй «евангельской» главе – «Казнь» – много раз повторенное слово солдат остается: «...Жар еще был невыносим, и солдаты в обоих оцеплениях страдали от него»; «Командир.., жалея солдат, разрешил им из пик, воткнутых в землю, устроить пирамиды и набросить на них белые плащи»; «Томление солдат и брань их по адресу разбойников были понятны...»; «Кентурион Крысобой единственно что разрешил солдатам – это снять шлемы и накрыться белыми повязками...» и т.д. Любопытно: слово сохранено намеренно, по какой-то неясной мне причине? Или это всего лишь след незавершенности правки? Могла быть не закончена правка? О, да! Приведу известное противоречие в детали, связанное именно с незавершенностью правки. Речь идет о головной повязке Иешуа. Читатель помнит, в законченном романе Иешуа впервые предстает перед нами так: «Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба...» А в главе «Казнь» того же законченного романа о нем же: «В первый же час его стали поражать обмороки, а затем он впал в забытье, повесив голову в размотавшейся чалме». История этого противоречия такова. В третьей редакции романа, в главе «Золотое копье», голова приведенного к прокуратору арестанта непокрыта: «Руки молодого человека были связаны за спиной, рыжеватые вьющиеся волосы растрепаны...» В той же третьей редакции, в главе «На Лысой горе», размотавшаяся чалма покрывает голову одного из казнимых разбойников (в этой редакции у разбойников еще нет имен): «Распятый на следующем кресте качал чаще и сильней вправо, так, чтобы ударять ухом по плечу, и чалма его размоталась». О головном уборе Иешуа (Ешуа) здесь не говорится ничего. По-видимому, нет головного убора. В следующей, четвертой, редакции оба места отредактированы, но по-разному. В сцене допроса: «Рыжеватые волосы его были прикрыты повязкой с ремешком, а руки связаны за спиной». В сцене казниобраз развивается иначе: размотавшаяся чалма перенесена с уже имеющего имя Дисмаса – на Иешуа: «В первый же час его стали поражать обмороки, а затем он впал в забытье, повесив голову в размотавшейся чалме». Эта чалма здесь – замена тернового венца евангельского Иисуса. В дальнейшем строка в сцене допроса будет доработана и обретет свое известное читателям звучание. Строка в главе «Казнь» останется без изменений. Увы, роман не завершен. Он, употребляя булгаковское выражение, так и остался не выправлен автором до мечтаемого блеска. (Имею в виду слова Булгакова в его письме к Е.С., 24 декабря 1938 года, о работе над «Дон Кихотом»: «...правлю Санчо, чтобы блестел».) Но как с помощью слова – с помощью звучания слова – вводит писатель нас в мир древний, чужой и потрясающе реальный, кажется, более реальный, чем современная писателю сатирическая, фантасмагорическая, взбалмошная и суетная Москва... Вводит в мир, ушедший в небытие... Вводит, совмещая сегодняшнее и вечное, в мир с никуда не ушедшими, бессмертными, близкими нам страстями... Почему «полк» – да, а «эскадрон» – нет?Б.В.Соколов пишет о «евангельских» главах романа «Мастер и Маргарита»: «Писатель хорошо представлял себе реалии римской военной жизни. Тем не менее он намеренно допускает смешение в ершалаимских сценах античных и современных ему военных терминов – ”манипул”, ”кентурия”, ”когорта”, ”легион”, ”ала”, ”турма”, ”легионеры” – и тут же ”полк”, ”взвод”, ”эскадрон”, ”солдаты”. Это должно было вызвать у читателей ассоциации с событиями первой мировой и особенно гражданской войн, участником которых был писатель». И далее, считая свою аргументацию неотразимой, а на самом деле переворачивая все с ног на голову: «В первой редакции, написанной в 1929 г., параллелей с гражданской войной было еще больше. Там фигурировали ”адъютант” Пилата, имевший чин ”ротмистра”, и ”ординарец трибуна когорты”». [3] В этих двух выстроенных Б.В.Соколовым цепочках «военных терминов» – «античных» и «современных» – есть прелюбопытная ошибка: в каноническом тексте романа «Мастер и Маргарита» слова полк, взвод и солдаты действительно имеются, а вот слова эскадрон нету. По-видимому, это слово исследователь случайно «зацепил», просматривая ранние редакции романа. В третьей редакции (глава «На Лысой Горе») эскадрон присутствует: «Холм был оцеплен тройным оцеплением. Вторая цепь опоясывала безлесую гору пониже и была реже первой, а у подножия горы, там, где начинался пологий подъем на нее, находился спешенный сирийский эскадрон». К концу работы над третьей редакцией – точнее, в той самой тетради, в которой в июле 1936 года стремительным карандашом написана последняя глава третьей редакции романа – имеется запись под заголовком «Турмы всадников». И далее: «алы (alae – конные полки во вспомогательных войсках». (Подчеркнуто Булгаковым.) Запись явно сделана при чтении Брокгауза. Именно там, в статье «Турма», говорится об «алах» как конных вспомогательных войсках. Но – что весьма заслуживает внимания – «алы» в «Энциклопедическом словаре» названы «эскадронами», подразделяющимися на взводы («турмы»). Булгаков же, достаточно хорошо знавший, что такое эскадрон (опыт войны!), и при том, что ему была нужна не слишком крупная единица конницы, делящаяся на взводы (в каноническом тексте романа: «Командир рассыпал алу на взводы, и они оцепили все подножие невысокого холма»), тем не менее уже тут отбрасывает слово эскадрон и сразу же делает запись измененной: полк. В четвертой редакции все еще сохраняется эскадрон, правда, весьма непоследовательно. В начале главы «На Лысой Горе (Казнь)» уже появилась ала, а в конце этой же главы Левий «приковался взором к тому месту, где стоял эскадрон» и «эскадрон снимался, это было ясно». В дальнейшем писатель окончательно убирает это слово, казалось бы, безукоризненно точное и так хорошо знакомое ему. Почему? Да по той же, надо думать, причине, по какой было снято слово мигрень: эскадрон – французское слово. Но если мигрени писатель нашел замену в древнегреческой гемикрании, то эскадрон он заменяет дважды и параллельно: древнеримской алой и очень русским, давним и сохранившим всю свою свежесть словом полк. По той же причине – писателю требуется простое, чисто русское слово – он сохраняет в дальнейшем взвод. Хотя к этому времени ему уже отлично известен выписанный из Брокгауза и соответствующий взводу термин турма. (Кстати, турма, как и манипул упоминаются в романе один-единственный раз, в рассказе Понтия Пилата о Марке Крысобое: «Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, – тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем». И нет уверенности, что это не проба, что турма эта введена продуманно и окончательно. [4]) После нескольких проб отказывается Булгаков и от греческого слова лифостротон. «Лифостротон, а по-еврейски Гаввафа», – так в Новом Завете (Евангелие от Иоанна, 19, 13) называется каменный помост, с которого Пилат объявляет свой приговор. В черновиках первой редакции романа писатель опробовал оба названия, притом по-разному. Еврейское гаввафа – в устах Каифы (в этой редакции Каиафы): «Если ты еще хоть одно слово оскорбительное произнесешь, всадник, – трясущимися белыми губами откликнулся Каиафа, – уйду, не выйду на гаввафу». И греческое лифостротон – в тексте описательном: «И Равван, свободный, как ветер, с лифостротона, как в море, бросился в гущу людей...» В третьей редакции романа, в главе «Золотое копье», гаввафа убрана: «Каиафа побледнел и сказал, причем губы его тряслись: – Если ты, игемон, еще что-нибудь оскорбительное скажешь, уйду и не выйду с тобой на лифостротон!» В окончательном тексте помост назван только по-русски: помост (девять раз). Один раз – каменный помост. И еще один раз так: каменный утес («Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря...»). Нечего и говорить, что к этому времени Булгаков решительно «выстроил» и по-своему разместил в пространстве площади самый помост, и первосвященнику Каифе не понадобилось угрожать невыходом на лифостротон, ибо в сцене, написанной по-новому, на помосте не понадобился Каифа... Проза Булгакова – и прежде всего роман «Мастер и Маргарита» – во многом подчиняется законам поэзии. А по этим законам слово звучащее иногда может быть важнее жесткой логики детали. Да, писателю очень нужны слова древнего мира. Гипподром и гемикрания, кентурион и легат легиона, игемон, когорта, ала – все это добавляет картине достоверности, соблазнительно и ненавязчиво остраняет текст, делая его необычным и удивительным. Но в романе «Мастер и Маргарита» этих слов не так уж много. Их и не может быть много. У Михаила Булгакова высокое чувство меры и вкус. Его текст в «евангельских» главах не должен ошарашивать. Этот текст должен быть простым, как истина. И поэтому еще больше, чем правильное употребление слов когорта или кентурия, писателя заботит гармония между терминами «античного» мира в его романе и русским языком, на котором написан роман. Писателю нужна спокойная прозрачность родной речи. И поэтому так тщательно параллельно «античному» ряду выстраивается другой ряд; отнюдь не по принципу «современный»; по принципу – русский: ристалище, полк, взвод, или очень обрусевшее: солдат, кавалерия, или даже каменный утес вместо гаввафы и лифостротона... И на какой бы язык потом ни переводили роман – на английский, польский, турецкий или иврит – если переводчик внимателен и перевод хорош, в любом случае русское слово полк будет переведено на родной язык читателя, а слова ала и кентурион так и останутся непереведенными: это не понятия, это термины. Художник творит язык своего сочинения – тот самый язык, который околдовывает нас, как индийская «мантра», и заставляет испытать чудо вхождения в другой мир как в реальность... Задача «вызвать ассоциации» с событиями первой мировой и гражданской войн? Думать так – значит очень мельчить роман; не было у автора «Мастера и Маргариты» такой задачи. Но опыт пережитой войны был с ним всегда, как и весь опыт прожитой жизни во всех ее поворотах и прозрениях. И может быть, о римском войске он не стал бы писать – или не стал бы так писать – если бы его память, память человека и художника, не хранила во всей полноте не только трагедию войны, но и ее быт – с этим запахом «кожаного снаряжения и пота от конвоя», с этим «кашевары... начали готовить обед», звуком «стрекотания нескольких сот копыт» проходящей конницы, и очень личное – ощутимую тяжесть пистолета в руке... Эта память никуда не уходила. Был момент, притом на последних этапах работы над романом «Мастер и Маргарита», когда любимая пьеса «Бег» – пьеса о гражданской войне – внезапно и с такой остротой «опрокинулась» в зеркала романа, что тайная близость Хлудова и Пилата на мгновение стала явной. Это случилось в четвертой редакции романа. И было так. В конце сентября 1937 года проступило какое-то странное шевеление вокруг давно запрещенного и нигде никогда не ставившегося «Бега». Сначала телефонный звонок из МХАТа. Ольга Бокшанская и Виленкин – то ли каждый по отдельности, то ли, перебивая друг друга, вместе: Театральный отдел Комитета по делам искусств неожиданно и загадочно запрашивает экземпляр «Бега»! Для кого? Неизвестно. Назавтра «удивительный звонок» некоего В.Ф.Смирнова из ВОКСа: «Нужен экземпляр ”Бега”». Был этот Смирнов Булгакову некоторым образом знаком и большого доверия не вызывал. (Полугодом ранее, заручившись просьбой из Большого театра, он донимал Булгакова своим собственным либретто, и Е.С. тогда записала раздраженно: «Убийственная работа – думать за других». [5]) Для кого экземпляр «Бега»? – пытается выяснить у Смирнова Булгаков. – Кто спрашивает? «Говорит, что по телефону сказать не может», – записывает Е.С. По-видимому, свободного или достаточно хорошо читаемого экземпляра ни у Булгакова, ни во МХАТе нет. Напомню, что копировальных машин тогда не было, а каждая перепечатка на машинке – это всего лишь пять экземпляров, из которых по-настоящему удобочитаемы только первые два-три... «Надо переписывать», – решает Булгаков. Е.С., боясь спугнуть надежду, добавляет осторожно: «Хотя и не верим ни во что». Просто перепечатать пьесу? Е.С. готова. Но, видимо, где-то в глубине творческого воображения писателя давно бьется мысль об этой, в чем-то, по его ощущению, недоработанной или недосказанной вещи. Видимо, пьеса тяготит и зовет его. И вот, вместо того чтобы формально ее перепечатать, Булгаков в течение трех или четырех дней диктует ее заново. Он вдохновенно правит и – как всегда при поздней своей правке – с гениальной беспощадностью сокращает текст, отчего произведение не бледнеет, не упрощается, но обретает бездонную глубину... Работа идет стремительно. 26 сентября (в день звонка из МХАТа): «Надо переписывать». 27 сентября (после разговора со Смирновым): «Решили переписывать ”Бег”... После обеда, как всегда, легли отдохнуть, после чего М.А. стал мне диктовать ”Бег”». 28 сентября: «М.А. диктует ”Бег”, сильно сокращает... Вечером, на короткое время, перед поездом – Дмитриев с женой. Потом ”Бег” до ночи». 29 сентября: «”Бег” с утра». 30 сентября: «Целый день ”Бег”». 1 октября: «Кончили ”Бег”». Назавтра прислали из МХАТа за экземпляром. День спустя за «Бегом» приехал Смирнов. Чье поручение он выполнял, выяснить не удалось. («...Вошел, не снимая пальто, явно боясь расспросов. Расспрашивать не стали.») Еще день спустя Ольга Бокшанская: «с какими-то пустяками по телефону», – записывает Е.С.; о «Беге» ни слова... «Это означает, что ”Бег” умер», – говорит Булгаков. [6] Живой пьеса – в ее лучшей, окончательной редакции – останется для потомков... Вот в эту пору, в начале октября 1937 года, Булгаков входит в четвертую – впервые без пробелов и пропусков, впервые под названием «Мастер и Маргарита» – редакцию своего романа. Глава вторая в этой редакции (здесь все еще не «Понтий Пилат», а «Золотое копье») начинается – невольно отражая только что законченный «Бег»: «В белом плаще с кровавым генеральским подбоем...» Уже в следующей, пятой редакции Булгаков решительно уберет слово, втянутое из «Бега». В романе недопустимы слишком прямая связь с недавним прошлым и просвечивающий сквозь фигуру Пилата Хлудов. И напрасно в подтверждение своей мысли Б.В.Соколов ссылается на авторитетность ранних редакций. Ученый булгаковед полагает, что Булгаков мог в контексте «евангельских» глав оставить польское слово ротмистр? Мог сохранить допустимое только в черновом наброске нагромождение терминов ординарец трибуна когорты? Приведенные исследователем примеры еще раз показывают, как жестко и последовательно убирает Булгаков чужеродные для его текста слова... А ведь мы с вами, дорогой читатель, всё на первых страницах главы, которая называлась «Золотое копье», а потом – «Понтий Пилат». И правке нет конца. Она и будет идти до конца. До конца этой главы... И, столь же мудрая и великолепная, во второй «евангельской» главе – «Казнь»; правда, там, увы, ее будет меньше... И еще меньше – в последних, при всем их блеске, «евангельских» главах. Так что мы никогда не узнаем, что в них не удовлетворяло автора и какие истины воплощения до последнего дыхания искала его творческая мысль... Претворение разобранных двух-трех страниц – как и вся работа Булгакова в его прозе и в его драматургии – труд, великий и вдохновенный. И не верьте булгаковедам, подозревающим, что Булгаков, переписывая первоначальные варианты своих сочинений, портил их – из приспособленчества и желания скрыть дерзость своего замысла. [7] История текста – путь к пониманию текста...
|