Лидия ЯновскаяЗагадочный треугольник и цвета бытияЧерное и белоеКак у любого художника, у писателя есть потребность взглянуть на свою работу со стороны. Автора начинающего, еще не уверенного в себе, волнуют чужие оценки, положительные или отрицательные. Зрелый мастер оценивает свою работу сам. Но и ему для этого необходимо отодвинуться от сделанного, создать дистанцию отчуждения. По-видимому, для Булгакова такой возможностью взглянуть на созданное им со стороны были часы, когда у письменного стола в своем кабинете или, чаще, за овальным столом в тесноватой гостиной он читал немногим своим друзьям главы «Мастера и Маргариты». Вероятно, были моменты, когда его весьма интересовали замечания и реплики слушателей, как в тот раз, когда, испытывая себя, он читал страницы об Иванушке и «доме скорби» психиатру С.Л.Цейтлину. Но в большинстве случаев, читая, поверял себя сам, оставляя при себе ход своих мыслей. Одно из таких чтений – 27 апреля 1939 года – счастливым образом отразилось в дневниковых записях сразу двух участников события – Е.С.Булгаковой и В.Я.Виленкина. Так что всю картину можно представить себе весьма объемно. Прочитав первые три главы, Булгаков спросил: «Кто такой Воланд, как по-вашему?» Слушатели замялись. Чтобы подбодрить присутствующих, Елена Сергеевна предложила обменяться записочками и в своей написала: «Дьявол». Драматург А.М.Файко растерялся и написал: «Я не знаю». В.Я.Виленкин (тогда заместитель заведующего литературной частью МХАТа) угадал: «Сатана». «Михаил Афанасьевич, – рассказывает в своих мемуарах Виленкин, – не утерпев, подошел ко мне сзади, пока я выводил своего ”Сатану”, и, заглянув в записку, погладил по голове».[1] Помнится, этот рассказ меня поразил: не узнать Воланда?! Впервые я читала роман в апреле 1963 года, у Елены Сергеевны дома, в ее квартире на Суворовском бульваре в Москве. По отношению ко мне она применила тогда своеобразную методу: я читала Булгакова в том порядке, какой определяла она. Сначала «Записки юного врача» и тогда еще неопубликованный «Бег».[2] Потом «Адама и Еву», «Театральный роман», комедии «Блаженство», «Иван Васильевич»... Конечно, я нарушала продуманный ею порядок, спешно проглатывая «Собачье сердце» в отделе рукописей «Ленинки», «Багровый остров» и «Батум» в Центральном государственном архиве литературы и искусства (ЦГАЛИ), в какой-то московской театральной библиотеке инсценировку «Мертвых душ». Дома, в Харькове, в библиотеке имени Короленко, обнаружились оба издания «Дьяволиады», опубликованная в 20-е годы на две трети «Белая гвардия» и даже «Зойкина квартира» – чудом уцелевший машинописный (!) экземпляр 20-х годов… Книги в библиотеке и рукописи в архиве получить было нетрудно – Булгакова еще не читали. А может быть, отсрочка в чтении «Мастера» определялась не только тем, что Елена Сергеевна хотела меня подготовить. Позже выяснилось, что в ту зиму роман был у нее «в работе». Она приводила в порядок текст: заново сверяла с рукописями, снимала описки и опечатки (или то, что считала опиской и опечаткой), уточняла знаки препинания... 8 марта 1963 года писала Н.А.Булгакову: «...переписала большой роман Миши». 22 марта – мне: «...правила перепечатанный роман». Как бы то ни было, в течение двух апрельских дней роман был мною, наконец, прочитан – по свежесверенной, только что отпечатанной на белейшей лощеной бумаге копии. С утра до вечера, не поднимая головы, читала первую часть. Назавтра – так же не отрываясь – вторую. В каком-то месте (может быть, после третьей главы?) Елена Сергеевна вдруг спросила, поняла ли я, кто такой Воланд. Помнится, я отмахнулась – кивком головы, движением руки... Ах, не мешайте... Не узнать Воланда!.. На улице было темно. В мокром асфальте отражались бегущие огни автомобилей. Кружилась голова, почва уходила из-под ног, и, как Степе Лиходееву, казалось, что сейчас полетишь головой вниз к чертовой матери в преисподнюю. Но роман был пронизан светом. И почему-то особенно волновало в нем описание гроз, чудовищных и естественных весенних гроз, каждый год проносившихся над Москвой, как тысячи лет проносились они над тысячами других городов, – гроз, из которых, должно быть, и соткался Воланд... Так почему же я – читая глазами, через много лет – так хорошо понимала автора, а друзья, слушавшие то же из его собственных, живых уст, смущенно решали вопрос, кто такой Воланд? «Отвечать прямо никто не решался, – замечает Виленкин, – это казалось рискованным». И только склонившись над рукописью в архиве, поняла: слушали они отнюдь не то же, что читала я... Как уже знает читатель, в первый и единственный раз Булгаков продиктовал роман на машинку, полностью, в мае–июне 1938 года, а потом до конца дней, слоями, правил. Какой слой текста читал весною 1939 года? Может быть, машинописный первоначальный, звучавший так: «Весною, в среду, в час жаркого заката на Патриарших прудах появилось двое граждан. Первый из них, приблизительно тридцатипятилетний и преждевременно облысевший, лицо имел бритое, одет был в серенькую летнюю пару и свою приличную шляпу пирожком нес в руке. Второй, двадцатитрехлетний, был в синей блузе, измятых белых брюках, в тапочках и в кепке...» И место действия, и расстановка действующих лиц в этих строках уже установились, не правда ли? Добавлю: давно установились. И тем не менее первая страница машинописи особенно густо испещрена правкой. Правка фиолетовыми чернилами – рука Булгакова. Более поздняя правка – синие чернила – рука Елены Сергеевны (под диктовку). Еще позже – ее черный карандаш... А может быть, читал уже не по первому, а по второму (фиоле-товые чернила) варианту? «Однажды, на закате небывало знойного весеннего дня на Патриарших прудах появились двое граждан...» Примерно в пору чтения, отмеченного в дневниках, и, может быть, непосредственно перед этим чтением, Булгаков заводит новую тетрадь. (Внутри тетради есть дата: апрель, по косвенным данным устанавливается год: 1939.) Надписывает: «Мастер и Маргарита. Роман. Отделка». И пробует снова: «В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан. Первый из них...» Текст зачеркнут. Далее пометы для правки других мест романа. И снова: «Однажды, на закате небывало знойного весеннего дня под лип...» Рискуя наскучить читателю, ряд однообразных записей из этой тетради (9.1) продолжу: «В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан. Первый из них, бритый, в колоссальных роговых очках, лет около сорока примерно человек, был не кто иной, как Михаил Александрович Берлиоз, секретарь одной из столичных литературных ассоциаций. ...а молоденький спутник его поэт Иван Николаевич Палашов». На следующей странице: «В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан. Первый из них, лет примерно около сорока, плотный, маленького роста, бритый, в громадных роговых очках, лет около сорока примерно (повтор автора. – Л.Я.), был не кто иной как Михаил Александрович Берлиоз, секретарь Московской ассоциации литераторов, сокращенно именуемой Массолит, и редактор двух толстых журналов. Юный спутник его в белой толстовке, белых мятых брюках и в клетчатой кепке поэт Иван Николаевич Понырев...» Обратите внимание: уже при первой правке в приведенном мною ряду отброшено слово «среда». Хотя действие романа давно и тщательно рассчитано автором по дням недели: оно начинается именно в среду и продолжается в четверг, пятницу и субботу. Но чего же далее ищет автор? Что его волнует? Деталь? Нет, дело явно не в деталях. Точнее, не только в деталях. Может быть, цвет? Синяя блуза Ивана... потом его белая толстовка... в конце концов, ковбойка, то есть рубашка клетчатая, как его кепка... Или ритм? В.Я.Виленкин приводит в мемуарах свою дневниковую запись, сделанную сразу же после чтения романа: «Захватывает так, что в третьем часу не хотелось расходиться. Лег в четыре и во сне не мог отделаться, – опять Булгаков читал все сначала, как всегда отрывисто, четко, сухо, синкопами и напорами ритма».[3] Во второй половине 1939 года, когда Булгаков уже чаще диктует, чем пишет, он снова возвращается к первой странице машинописи. Теперь выправленный карандашом Елены Сергеевны текст читается так: «...Первый из них, приблизительно сорокалетний, одетый в серенькую летнюю пару, был маленького роста, черноволос, упитан, лыс, свою приличную шляпу пирожком нес в руке, а на глазах выбритого лица его помещались сверхъестественных размеров очки в черной роговой оправе». Часть текста зачеркнута (убрано неловкое «на глазах... помещались»), Елена Сергеевна записывает сызнова: «...а гладко выбритое лицо его украшали сверхъестественных размеров очки в черной роговой оправе». Окончательно? Нет. Заведена новая тетрадь. Елена Сергеевна помечает на ее первой странице: «Писано мною под диктовку М.А. во время его болезни 1939 года. Окончательный текст. Начато 4 октября 1939 года. Елена Булгакова». И снова первые строки: «Однажды весною, в час небывало жаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах, появились два гражданина. Первый из них, одетый в летнюю серенькую пару, был маленького роста, упитан, лыс, свою приличную шляпу пирожком нес в руке, а на хорошо выбритом лице его помещались сверхъестественных размеров очки в черной роговой оправе. Второй – плечистый, рыжеватый, вихрастый молодой человек в заломленной на затылок клетчатой кепке – был в ковбойке, жеваных белых брюках и в черных тапочках». Что произошло? Те же Патриаршие пруды. Те же двое. Но теперь настойчиво переходит из правки в правку слово «сверхъестественных», чтобы остаться здесь навсегда. И вслушайтесь, как начинает шуршать слог «чёр»: «черноволос»... «черная» роговая оправа... «Черноволос» снято, но «черная» роговая оправа осталась и появились «черные» тапочки Ивана... Тут же дважды чертыхнется Берлиоз: непосредственно перед появлением клетчатого и сразу же после... Мы узнaем, что Бездомный «очертил» главное действующее лицо своей поэмы, то есть Иисуса, очень «черными» красками. Ненавязчиво, почти скрыто и все-таки трижды мелькнет эпитет «черный» в портрете Воланда. А затем раз и другой чертыхнется Бездомный. Воланд взглянет на небо, где, предчувствуя вечернюю прохладу, «бес-шумно чертили черные птицы»... Стрижи, – проводив взгляд Воланда, отметит читатель. Вороны, – уточнит тот, кто знаком с рукописями романа. И каждый услышит: «чертили... черные...» Слог «чёр» в слове «черный» теперь предваряет появление слова «черт» в романе, подготавливает появление Воланда и его узнавание читателем. Это наблюдение принадлежит О.Кушлиной и Ю.Смирнову и отмечено в их статье «Магия слова».[4] Только в первой главе романа Кушлина и Смирнов насчитали девять упоминаний черного цвета. Так случилось, что два молодых вузовских преподавателя – Ольга Кушлина и Юрий Смирнов – несколько раз прочитали роман «Мастер и Маргарита» своим студентам вслух. «Чтение не было ”выразительным” или, тем более, артистическим, – пишут они в своей статье. – Это не было также данью ”моде на Булгакова”, скорее, напротив, мы старались устранить ее издержки, из-за которых книгу практически невозможно взять в библиотеке. Поэтому и задачи ставились самые скромные: познакомить достаточно подготовленную аудиторию с текстом прекрасного романа». Но сделали они то же, что некогда делал Булгаков, – читали роман вслух. И услышали многое из того, что читатели обыкновенно воспринимают безотчетно, на уровне подсознания... Отмечу, что выражение «бесшумно чертили черные птицы» возникло по времени ранее других; слог «чёр», по-видимому, родился здесь и уже потом, отсюда, пошел дробиться эхом... В октябре 1939 года Елена Сергеевна надписала: «Оконча-тельный текст». Но и этот текст не стал окончательным для первой страницы. Буквально в последние недели жизни Булгаков диктует заново: «В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан. Первый из них – приблизительно сорокалетний, одетый в серенькую летнюю пару, – был маленького роста, темноволос, упитан, лыс...» Это почти возвращение к карандашной правке на машинописной странице – свидетельство, что варианты свои Булгаков знал наизусть. Эпитет черный («черные» роговые очки, «черные» тапочки Бездомного) дважды сохранен. В слове «темноволос» – убран. Упорная правка первой страницы относится к последней, шестой редакции романа. Работа же с черным цветом – точнее, работа с контрастом черного и белого – складывается исподволь немного раньше. Вот Булгаков диктует на машинку 2-ю главу («Понтий Пилат»): «Злая вороная лошадь…» Он еще вставит – «взмокшая»: «Злая вороная взмокшая лошадь шарахнулась, поднялась на дыбы. …Мимо прокуратора понеслись казавшиеся особенно смуглыми под белыми тюрбанами лица с весело оскаленными, сверкающими зубами». До начала диктовки главы 16-й немалый кусок времени и труда, но уже загоревшийся в главе 2-й контраст черно–белого писатель прочно держит в памяти («Остановка переписки – гроб! Я потеряю связи, нить правки, всю слаженность») и вводит теперь в 16-ю главу: «Маленький командир алы со взмокшим лбом и в темной от пота на спине белой рубахе…» (В редакции предыдущей просто: «Маленький командир алы… со взмокшим лбом и во взмокшей на спине рубахе…») «…жалея солдат, разрешил им из пик, воткнутых в землю, устроить пирамиды и набросить на них белые плащи…» («белые плащи», впрочем, были.) «…Кентурион Крысобой единственно что разрешил солдатам – это снять шлемы и накрыться белыми повязками, смоченными водой…» (В редакции предыдущей просто: «подложить под шлемы полотенца и их мочить водою».) И далее: «С высоты Левию удалось хорошо рассмотреть, как солдаты суетились, выдергивая пики из земли, как набрасывали на себя плащи, как коноводы бежали к дороге рысцой, ведя в поводу вороных лошадей…» (В редакции предыдущей: «Левий сверху отчетливо видел, как солдаты суетились, выдергивая пики из земли, как набрасывали на себя плащи, как коноводы бежали рысцой, вели к дороге лошадей…») Обратите внимание: играет не слово, работает именно цвет, и черное не обязательно называть черным – здесь это вороная масть лошадей… Черно-белое все настойчивее входит и в другие описания: «Туча залила уже полнеба, стремясь к Ершалаиму, белые кипящие облака неслись впереди напоенной черной влагой и огнем тучи». (В приведенных строках, впрочем, работают не два, а три цвета – но об этом далее.) Черно-белое вводится в главу 25-ю, там, где раб-африканец прячется возле ниши со статуей белой нагой женщины. И это не случайное столкновение цвета. В предыдущей редакции, четвертой: «Слуга, подававший красное вино прокуратору еще при солнце до бури, растерялся под его взглядом… Теперь он, подав другой кувшин, прятался возле ниши, где помещалась статуя нагой женщины со склоненной головой, боясь показаться не вовремя на глаза и в то же время боясь и пропустить момент, когда его позовут». Только при диктовке на машинку, в редакции пятой, слуга оказывается черным (и появляется слово раб, и становится ощутимым ужас, который вызывает Пилат), а статуя женщины со склоненной головой предстает белой: «…И прокуратор, рассердившись на него, разбил кувшин о мозаичный пол, проговорив: – Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве ты что-нибудь украл? Черное лицо африканца посерело, в глазах его появился смертельный ужас, он задрожал и едва не разбил и второй кувшин, но гнев прокуратора почему-то улетел так же быстро, как и прилетел. Африканец кинулся было подбирать осколки и затирать лужу, но прокуратор махнул ему рукою, и раб убежал… Теперь африканец во время урагана прятался возле ниши, где помещалась статуя белой нагой женщины со склоненной головой…» И опять-таки дано не название цвета, а – цвет…
И – в главе 13-й – когда Маргарита уходит от мастера:: «И вот, последнее, что я помню в моей жизни, это – полоску света из моей передней, и в этой полосе света развившуюся прядь, ее берет и ее полные решимости глаза. Еще помню черный силуэт на пороге наружной двери и белый сверток».
|