Лидия Яновская

Комедиант господина и господин комедианта

Запрещение «Мольера»

1936 год начинался с новой волны наступления на искусство.  П.М.Керженцев, прощенный и вновь поднятый на вершину карьеры, теперь возглавлял Комитет по делам искусств. Фактически то самое Главискусство, за которое так зло сражался с мешавшим ему Свидерским несколько лет тому назад.

В конце января – публичный разгром оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». В начале февраля – столь же публичный разгром музыки Шостаковича к балету «Светлый ручей». 2 марта Е.С.Булгакова записывает: «Сенсация театральной Москвы – гибель театра Ивана Берсенева». Это означает, что раздавлен и ликвидирован   МХАТ 2-й.

А во МХАТе идут генеральные репетиции «Мольера». Генеральные с публикой, фактически – неофициальные премьерные спектакли.

«Это не тот спектакль, о котором мечталось», – замечает Е.С. в своем дневнике. И все же, все же… «Аплодировали после каждой картины. Шумный успех после конца. М.А. извлекли из вестибюля (он уже уходил) и вытащили на сцену» (6 февраля). «Опять успех и большой. Занавес давали раз двадцать» (9 февраля). «После конца, кажется, двадцать один занавес. Вызывали автора, М.А. выходил» (11 февраля).

И параллельно где-то в воздухе, как приближение грозы, уже зарождается тревога.

11 февраля в «Советском искусстве» статья Осафа Литовского о спектакле. «Злобой дышит», – отмечает Е.С. И далее, пытаясь угадать судьбу (не Литовский же решает судьбу!): «Сегодня смотрел ”Мольера” секретарь Сталина Поскребышев. Оля, со слов директора, сказала, что ему очень понравился спектакль и что он говорил: ”Надо непременно, чтобы И.В. посмотрел”». (И.В. – Иосиф Виссарионович.)   

«Опять столько же занавесов. Значит, публике нравится? А Павел Марков рассказывал, что в антрактах критики Крути, Фельдман и Загорский ругали пьесу» (15 февраля).

И вот – премьера! «Зал был, как говорит Мольер, нашпигован знатными людьми», – записывает Е.С. Знатными – но ни Сталина, ни ближайших к нему лиц, кажется, нет. Зато очень заметен Керженцев.

«Успех громадный. Занавес давали, по счету за кулисами, двадцать два раза. Очень вызывали автора». Булгаков, по-видимому, выходил, ибо далее Е.С. отмечает: «После спектакля мы долго ждали М.А., так как за кулисами его задержали».

На следующий день после премьеры «ругательная рецензия» в «Вечерней Москве», – записывает Е.С. И: «Короткая неодобрительная статья в газете ”За индустриализацию”». 

Второй премьерный спектакль – восемнадцать занавесов... 21 февраля: «Успех. Столько же занавесов – около двадцати». 24 февраля: «Спектакль имеет оглушительный успех. Сегодня бесчисленное количество занавесов». [1]   

Тем не менее 22 февраля мхатовская газета «Горьковец» дает подборку отрицательных отзывов о пьесе. Пакет отзывов украшают блистательные имена А.Н.Афиногенова, Вс.Иванова, Юрия Олеши. Что же, коллеги-драматурги не знают, что работают на приговор? Еще как знают! Но разве удержишься, если у товарища «оглушительный успех»?  

27 февраля Е.С. записывает: «Ужасное настроение – реакция после ”Мольера”». Но это не реакция после. Нервы напряжены, и каким-то животным чутьем она слышит приближение катастрофы. 29 февраля Керженцев представляет в Политбюро новую «докладную записку» – донос на пьесу и на спектакль: 

«М.Булгаков писал эту пьесу в 1929–1931 гг… т.е. в тот период, когда целый ряд его пьес был снят с репертуара или не допущен к постановке…

Он хотел в своей новой пьесе показать судьбу писателя, идеология которого идет в разрез с политическим строем…

Несмотря на всю затушеванность намеков, политический смысл, который Булгаков вкладывает в свое произведение, достаточно ясен, хотя, может быть, большинство зрителей этих намеков и не заметят.

Он хочет вызвать у зрителя аналогию между положением писателя при диктатуре пролетариата и при ”бессудной тирании” Людовика XIV...» 

Предложение: «Побудить филиал МХАТа снять этот спектакль не путем формального его запрещения, а через сознательный отказ театра от этого спектакля, как ошибочного, уводящего их с линии социалистического реализма». Что правда, то правда – «соцреализма» в пьесе Булгакова нет. И далее: «Для этого поместить в «Правде» резкую редакционную статью о «Мольере» в духе этих моих замечаний и разобрать спектакль в других органах печати».   

Это четкие рекомендации развязать травлю в печати.

На первом листе «докладной записки» предательская резолюция Сталина: «По-моему, т. Керженцев прав. Я за его предложение».

И ряд подписей – Молотова, Кагановича, Микояна, Ворошилова и др. – что, впрочем, значения не имело. [2]

9 марта в «Правде» появляется эта самая «резкая редакционная статья». Она называется так: «Внешний блеск и фальшивое содержание». Спектакль в ней приговорен к уничтожению, и приговор обжалованию не подлежит. Е.С. уверена, что статью написал Литовский. Может быть, и Литовский (прояснить эту подробность мне не удалось). Но, как видите, статья санкционирована Сталиным.

Далее все разыгрывается, как в «Кабале святош». В монаршей вежливости Сталин на этот раз не уступает Людовику: «Дни Турбиных» и инсценировка «Мертвых душ» остаются на сцене. Не будет возражений и против зачисления Булгакова в Большой театр: великому драматургу – дабы не умер с голоду – разрешат писать либретто для сомнительных опер. Но уже идущий «Мольер», уже подготовленные «Иван Васильевич» и «Александр Пушкин» сброшены со сцены. И ясно, что ни одна новая пьеса Булгакова не увидит света.

Прокатывается краткая и грязная волна газетной травли, и имя Михаила Булгакова погружается в молчание.

Об участии Сталина в запрещении «Мольера» Булгаков, кажется, так никогда и не узнал. Дома говорили о «путанице» Керженцева, о злобе Литовского, о предательстве МХАТа...

Или все же догадывался? В дневнике Е.С. намеков на это нет. Но дневник писала Елена Сергеевна, а не Булгаков. У него не было от нее тайн – но говорил он ей не все. Всё вкладывал в свои художественные сочинения... 

...В ночь на 1 января 1937 года Булгаков и мальчики Шиловские – Женя и Сережа – радостно били чашки с надписью «1936 год», специально для этого приобретенные и надписанные. Тяжелый год уходил в небытие, и Елена Сергеевна заклинала в своем дневнике: «Дай Бог, чтобы 1937-й год был счастливей прошедшего!»

Год 1937-й ознаменовался новыми и поистине массовыми арестами и казнями. На этот раз летят головы самых преданных и верноподданных. В том числе головы булгаковских недругов. Елена Сергеевна радуется и пытается видеть в этом возмездие.

Ее запись 4 апреля 1937 года (цитирую по 1-й ред.): «Киршона забаллотировали на общемосковском собрании писателей при выборах президиума. Отрадно думать, что есть все-таки Немезида и для этих людей – типа Киршона!» [3]

Запись 27 апреля: «Шли по Газетному. Догоняет Олеша. Уговаривает М.А. пойти на собрание московских драматургов, которое открывается сегодня и на котором будут расправляться с Киршоном. Уговаривал выступить и сказать, что Киршон был главным организатором травли М.А. Это-то правда. Но М.А. и не подумает выступать с таким заявлением и вообще не пойдет...» [4]

Да, Булгаков не видит здесь никакой Немезиды. Ему не доставляет удовольствия то, что теперь кого-то другого тащат на трибуну для унижения и побивания словами, а потом волокут в тайные пыточные темницы...

Но строки, которые я набрала курсивом, вписаны рукою Е.С. лет тридцать спустя. Не чернилами, а шариковой ручкой – приметой 1960-х, и хочется думать, что к возникновению этих строк имела отношение я, точнее – рукопись моей так и не вышедшей книги о Булгакове, которую Е.С. читала в 1967 году.

Тогда, после первых пяти лет работы, я еще очень многого не знала о жизни и творчестве Михаила Булгакова, но мелодию его личности уже слышала хорошо. И рассказывая о том, как поносили в печати и уничтожали тех, кто еще недавно поносил Булгакова, заметила: «Все это не давало никакого морального удовлетворения, и чувства реванша не было. Начиналась трагическая фантасмагория конца 30-х годов, и было это слишком значительно, чтобы восприниматься только через призму собственной биографии».

Конечно, Елена Сергеевна помнила, что так и было и что Булгаков и не подумает выступать. Но – всего не запишешь, а тут, столкнувшись с рукописью, пришедшей к ней из другого поколения, остро почувствовала, что это важно – важно в глазах поколения ее сыновей, и вписала то, что помнила, и так, как было...

Аресты 1937 года идут, нарастая. Аресты в мире театральном, аресты в мире литературном. А вокруг Булгакова стоит странная тишина...  

7 мая: «Сегодня в ”Правде” статья Павла Маркова о МХАТе. О ”Турбиных” ни слова. В списке драматургов МХАТа есть Олеша, Катаев, Леонов (авторы сошедших со сцены МХАТа пьес), но Булгакова нет».

22 июня: «М.А. сказал, что чувствует себя, как утонувший человек – лежит на берегу, волны перекатываются через него...»

29 августа – запись диалога с человеком, случайно услышавшим фамилию Булгакова:

«Услышав фамилию – Булгаков – поэт Чуркин <…> подошел к М.А. и спросил: – Скажите, вот был когда-то писатель Булгаков, так вы его... – А что он писал? Вы про которого Булгакова говорите? – спросил М.А. – Да я его книжку читал... его пресса очень ругала. – А пьес у него не было? – Да, была пьеса ”Дни Турбиных”. – Это я, – говорит М.А.

Чуркин выпучил глаза.

– Позвольте!! Вы даже не были в попутчиках! Вы были еще хуже!..

– Ну, что может быть хуже попутчиков, – ответил М.А.» [5]

Он все-таки шутит. Он всегда шутит...  

Стоит тишина – как будто никакого Булгакова на свете нет... Но ведь его и не трогают. Ему не угрожают. Не вызывают на допросы. Не устраивают обысков.

Более того, 8 мая неожиданно возникает странное приглашение. В половине двенадцатого ночи (Булгаков в театре, Елена Сергеевна дома одна) телефонный звонок: «от Керженцева». Разыскивают Булгакова. Затем дважды звонит Яков Леонтьев (он административный директор Большого театра и старый друг Булгаковых), оба раза – «из кабинета Керженцева». Если Булгаков вернется очень поздно, – говорит Яков Леонтьев, – то пусть позвонит Платону Михайловичу «завтра утром». И по-домашнему, быстро, сообщает: «Разговор будет хороший».

«Ну, что ж, разговор хороший, – записывает назавтра Е.С., – а толку никакого. Весь разговор свелся к тому, что Керженцев самым задушевным образом расспрашивал: – Как вы живете? Как здоровье, над чем работаете? – и все в таком роде». Булгаков говорил, что после разрушения, произведенного над его пьесами, работать не может, что чувствует себя подавленно и скверно, мучительно думает о своем будущем, хочет выяснить свое положение. «На все это Керженцев еще более ласково уверял, что все это ничего, что вот те пьесы не подошли, а вот теперь надо написать новую пьесу, и все будет хорошо».

«Словом – чепуха», – заканчивает Е.С. эту запись. [6] А в черновой редакции, не сдерживая раздражения, так: «Словом, совершенно ненужный, пустой разговор, без всякого результата». [7] 

Что стоит за этим приглашением «без результата»? Откуда эта внезапная и неуклюжая чиновничья милота? Сталин, что ли, приказал не трогать и даже передать драматургу, чтобы жил и сочинял спокойно? Не приказал убить. Приказал не убить. И Керженцев, коряво выполняя распоряжение, ведет с драматургом «ласковый» разговор... 

Понимал это Булгаков или нет? Может быть, догадывался... И снова возникает мысль о контакте.

Эта мысль отражается в записи Е.С. в начале октября 1937 года: «Надо писать письмо наверх, но это страшно...»

Страшно напоминать о себе: в эту чудовищную эпоху предпочтительнее быть забытым.

И все же, через короткое время, снова: «У М.А. <…> начинает зреть мысль – уйти из Большого театра, выправить роман <…>, представить его наверх». [8] 

Надо завершать роман и представлять «наверх»... Писатель все-таки надеялся, что гегемон его поймет? Или ему нужно было держаться хотя бы за эту мысль? Осень 1937 года – время решительного возвращения к работе над романом. Именно теперь роман впервые пишется полностью от начала и до конца ­– шесть тетрадей, одна за другою, пером. И сразу же затем диктуется на машинку...

Уже отмечено выше: треугольник в «Кабале святош» – Мольер, Людовик, Кабала святош – перекликается с треугольником в «Мастере и Маргарите»: Иешуа, Пилат, Каифа. Но есть существенное различие: Мольера не интересует Людовик. Фактически Людовик для Мольера – всего лишь непрочная защита от Кабалы. А между Пилатом и Иешуа есть взаимное притяжение. Что-то влечет Пилата к этому необычному бродяге. И юному проповеднику остро интересен Пилат.

Булгакова личность вождя интересовала. Со Сталиным он хотел бы поговорить. (Может быть, так, как Иешуа Га-Ноцри мечтал поговорить с Марком Крысобоем? «Если бы с ним поговорить, – вдруг мечтательно сказал арестант...»)

Или этот иронический человек прозревал, что Сталин чудовищно одинок?

Впрочем, все к лучшему в этом лучшем из миров. Думаю, Сталин был гораздо скучнее, чем он представлялся писателю.

А иногда мне кажется, что Сталин знал то, о чем не догадывался Булгаков: дружба с ним, Сталиным, была смертельно опасна. Приближаться к нему было опасно. Не потому ли он так никогда и не встретился ни с Булгаковым, ни с Пастернаком…



[1]«Дневник Елены Булгаковой», с. 111–115.

[2]«Власть и худож. интеллигенция», с. 298–300.

[3]ОР РГБ, фонд 562, карт. 28, ед.хр. 25.

[4]«Дневник Елены Булгаковой», с. 141.

[5]Там же, с. 143, 155, 164–165. 

[6]Там же, с. 144. 

[7] Цит. по публикации В.И.Лосева. – «Советская Россия», 30 июня 1989 г, с. 4. 

[8]«Дневник Елены Булгаковой», с. 171 и 172.