Главная страницаСтраница Д.Марковича

Лукум испортился

Один мой приятель несколько лет тому назад разошелся с женой, она была волевой особой, к тому же любила решительных мужчин, а он тюфяк и растяпа, хотя добрый малый, и неглупый, вот такая произошла ошибка, и ничего не получилось у них, он еле ноги унес. Но прошло время, дурное забылось, и оба вроде бы поняли, что вместе им все-таки лучше, чем врозь. Может, она его убедила, не знаю, но он говорит - сам понял, и пошел на свидание с ней. Она его у себя дома принимала, в бывшей его квартире, у него цветы, в портфеле бутылка притаилась, на случай, если все пойдет хорошо.

Стук, он появляется, все довольно мило в начале, она всегда мягко стелила, и он, конечно, уши развесил. Не прошло и десяти минут, она ему очень по-свойски - "знаешь, на углу рахат-лукум, с орехамии не слишком сладкий, просто чудо, я не успела забежать, может, сходишь,купишь?" Он растаял от такой фамильярности - что за вопрос, два шага,на углу... - и побежал.

Вечер, час закрытия, у прилавка человек пять или шесть. Краснолицая колхозница покупает ириски, выкладывает четыреста рублей. Ириски, действительно, красивы, светло-коричневые кирпичики с большими белыми пятнами — орехов не пожалели,настоящий фундук. Вслед за колхозницей другая женщина, бледная, в очках,говорит - двести граммов мне, третья полкило, и четвертый - тоже ириски,и пятый... Все только ириски берут. А они удивительные, с настоящим орехом,и покупают их большими плитками, когда-то назывались - школьные, многие,наверное, помнят. Тут же рядом лежит рахат-лукум, скромные сероватые кубики,никто их не замечает, не берет, вот ириски - да, а рахат никто. Может, ириски надо брать, думает приятель, но сомневается, бывшая жена сказала - бери лукум, очень хорош. На вид не очень, невзрачен по сравнению с ирисками, и никто его не берет, а ириски просто все, один за другим! А продавщица... Надо было раньше о ней сказать - это чудо: нежная блондинка, мохнатые как ночь глаза плюс интеллигентный вид, с каждым обращается учтиво, даже интимно, находит отдельный язык. Дошла очередь до моего приятеля,он, преодолевая в себе сопротивление, говорит -"мне полкило рахата, то есть, лукума", и добавляет про себя - а не ириски, как всем. Он горд, что победил в себе вязкое сомнение, которое навевали однообразные поступки предыдущих покупателей.

Продавщица смотрит на него - долго, с сочувствием, и нежно, робко, как будто он раковый больной, говорит — "мужчина..." Она красавица, блондинка, румянец, ажурные колготки, сиреневый фартучек, и "мужчина" говорит. В очереди ропот и смешки - выискался, деловой, все -ириски, а он лукум. За ним уже десяток народу выстроился, и все возмущены, хотя действуют явно против себя - кто-то может без ирисок остаться,если очкарик этот послушается-таки общего настроения. А продавщица нежно продолжает, скромно, но убедительно:

- Лукум у нас, представьте, не совсем свежий, даже можно сказать совсем не очень удался, я вам не советую...

И так убедительно говорит, что мой приятель понимает - лукума ему не видать, не даст - и точка, потому что здоровье прежде всего. И сил настоять на своем он не чувствует, он и так уж отличилсяперед всеми со своим рахатом, а теперь еще и базарить... Он бы сразу поддался,если бы для себя покупал - какая разница, но тут большое дело, происходит примирение и нужен именно лукум, а он, оказывается, плохой.

- Говорили, был свежий... - бормочет он, хотя никаких доказательств у него, подумаешь, мнение жены, да еще бывшей, против продавщицына просвещенного мнения: жена считает, а продавщица знает, все время при рахате, видела, как желтел жир, старел, прогоркал, покрылся отвратительной пленкой...

- Два дня тому брали... — он уже понимает,что обречен.

- Ну-у, два дня... — она бровями показывает,что за эти два дня могло произойти. - Вы рискуете, - говорит, — не советую...

Ни за что не продаст. Он в ужасе, знает —жена никогда не согласится, что плох рахат, то есть, лукум, пусть хоть сто продавщиц перед ней, вот такой она человек. А он вот другой, он не находит в себе ни сил, ни слов - убедить, купить и унести этот злосчастныйлукум, или рахат. Он так не может. И улыбнувшись изо всех сил, вздохнув,он произносит:

- Ну, что же делать, если испорчен рахат,или лукум, что же делать... - И глаза его беспокойно шарят по полкам, чтобы найти какой-то выход, сохранить свое подмоченное достоинство перед продавщицей,очередью, женой...

- Смотрите, ириски вот, школьные - кончаются...— это она его заманивает на общий путь. А за спиной уже новый напор мысли,все поняли - послушался шляпа, отпал рахат, и теперь всеми силами давятна него - не бери ириски, не бери, оставь нам, оставь!...

Ну, что же делать, ни туда ему нельзя, ни сюда... И вдруг он, уже отчаянно блуждая глазами по полкам, видит скромную коробочку со сливочной помадкой. Его озаряет — дайте мне ее, он говорит. Продавщица слегка разочарована, но против помадки ничего не имеет, подает, он берет и выносит из магазина.

Только он вышел, его словно ледяной водой обожгло: жена помадку ненавидит, как он мог забыть! И откуда вообще взяласьэта помадка дурацкая, когда посылали за лукумом, как теперь объяснить жене,как ее убедить, что испортился этот рахат, если уверена, что хороший...Хотя бы ириски купил, может, ей понравились бы, чудо как свежи. Нет, вряд ли, если уж прицепилась к рахату, не слезет, а как его добыть, лукум, если продавщица грудью стала. Жена бы, конечно, выдрала из нее...

Он в волнении садится на скамейку, вскрывает коробочку, в ней толстенькие липкие кубики, он в отчаянии жует один за другим, обдумывая свое положение. Дело пропащее, он не может возвратиться, развести руками, просто и спокойно объяснить ей все, убедить, посмеяться вместе… И неважно уже, отличный рахат или не отличный, лукум или не лукум. Он безумно устал за эти десять минут, как за десять лет совместной жизни, и с ужасом думает - что же дальше будет… и просто не представляет,как вернуться, ну, просто нет у него настроения больше - он наперед знает,что будет - "ты не мужчина" - она скажет и будет права.

Он встает и медленно идет, жует сладкое тесто с микроскопическими вкраплениями - надо же, цукат… Хоть бы ириски взял,как все, ведь свежие… Нет, позор - все хватают, и я туда же… Как сказать про рахат? Не могу. Никакого выхода, никакого!

Он идет, думая о своей беде, не глядя по сторонам,и вдруг, очнувшись, видит, что пришел вовсе не туда, откуда совсем недавно выбежал за рахатом, полный надежд, а к собственному дому, стоит перед телефонной будкой, что на углу. Идти обратно? А рахат, а лукум?.. Он медленно пережевывает последнюю помадку. Теперь бы чаем смыть прилипчивую сладость. Дома, в уютном кресле, из большой глиняной кружки, и заварить покрепче…Он заходит в будку, набирает номер, слышит голос и решительно говорит:

- Знаешь, не получилось, рахат испортился, ну, этот - лукум.

Опередил

Мой приятель всегда подозревал - с этим человеком связана какая-то тайна. Обычно он стремительно проходил мимо, в сером костюме, подтянутый, стройный, хотя немало лет, и почему-то насмешливо смотрит на меня. А приятель убежден был, что на него - "кто же он такой, каждый день встречаю..." Так и не успел выяснить, умер внезапной смертью, сердце разорвалось. Теперь проще говорят - инфаркт, но очень обширный, мышца в самом деле пополам. Мы пришли за ним в морг - белые цветы, серебристый шелк, мертвец, застенчиво высунувший нос из этого великолепия... И этот тип в углу, в белом коротком халате, рукава засучены, мускулистые руки сложены на груди, тяжелая челюсть... ковбой на расплывчатом российском фоне. Оказывается, вот он кто - патологоанатом. Есть такие врачи, они никого не лечат, и вообще, в клиниках их не видно, среди палат, горшков. вони... Это аристократы смерти. Но стоит только умереть, как тебя везут, к кому? - к нему, к патологоанатому. Там, в тишине, среди пустынных залов, где только костный хруст и скрип, царит этот человек. Врач предполагает - гадает диагноз, пробует лекарства применить, одно, другое, лечит, не лечит... а этот тип располагает, он все раскроет и даст ответ, что было, лечили или калечили - разрежет, посмотрит, спешки никакой, бояться ему нечего, если шире разрежет, возьмет суровые нитки и кое-как затянет, все равно не проснешься, не завопишь - братцы. что это... Он все тайное сделает явным, и потому его не любят и боятся все другие врачи. Красивый малый в ковбойской шляпе, куртка модная, костюм английской шерсти, ботинки... Вот он кто, оказывается. Если бы приятель знал... И что? Вот я знаю теперь и на каждом углу жду - появится он, глянет насмешливо и пройдет. Что он хочет сказать - ты скоро ко мне? Наглость какая! Впрочем, не придерешься, улыбочка тайная у него, приличная с виду, будто доброжелатель и любитель человечества, а на деле кто? Да он одним движением - р-раз, и от горла до промежности распахнет тебя настежь, раскроет, словно ты муляж. Для него все, кто еще ходит, будущие муляжи. Я его видеть не могу, таких изолировать надо, как палачей, что он среди нас мелькает, напоминает, тьфу-тьфу, и каждый раз, как пройдет, взгляд его след оставляет, липкий и мерзкий - ну, скоро к нам? А я не знаю, но не хочу. Хорошо, приятель так и не узнал, гулял себе, только удивится иногда - "что за странная фигура, щеголь, лет немало, а держится - не поверишь, что старик..." Это безобразие, что он среди нас ходит - приходите, мол, всегда рад видеть, выясним, что там у вас было, что они прозевали, эти лечащие дураки... Как встречу его, напрягусь весь, выпрямлю спину, и пружинным шагом, расправив влечи, прохожу, взглядом его меряю - "ну. как? не дождешься, я не твой." А он сверкнет насмешливым глазом, и неспешно так, играючи прибавит шаг, плечи у него широкие, руки... Нет, такого не пережить, не пересидеть, а значит ввезут на колесиках в его светлые покои, разденут - и на цинковый стол... Нет, нет, я еще жив, говорю себе, не поддавайся! А он посмотрит, глазами блеснет - и мимо, в мясистой лапе сигарета. Может, никотин его согнет, а я не курю... Такого не согнет. Так что доберется он до меня. Что ему так хочется все выяснить, когда уже ничего выяснять не надо! Тому, кто перед ним, совершенно это ни к чему. Но отказаться нет прав, и сил, потому что труп. Если бы приятель знал... Я бы сказал ему - ну, какое тебе дело, пусть копается, тело тебе больше ни к чему. Он мне ответит - все равно противно, не хочу, чтобы тайное стало явным!.. Уже не ответит, но определенно так бы сказал, я его знаю. А он не знал ничего. Зато я теперь все выяснил, и буду потихоньку бороться - кто кого переживет.

Вот он опять появился из-за угла, идет, помахивает газетой. Его новости, видите ли, интересуют. Подбираю живот, грудь навыкат и стремительно прохожу. Он глазами зыркнул - и мимо, не успел оглядеть. Уже не тот, раньше никого не пропускал... Кажется, он тоже чего-то бояться начал, все смотрит по сторонам, может, выискивает, к кому его вкатят на колесиках...

Как-то возвращаюсь из отпуска, прошелся по нашим бродвеям раз, другой, неделя прошла, а его все нет. Хожу, жду его, скучно стало, тревожно, зима на носу, иней по утрам, но я держусь, прыгаю, бегаю, поглядываю по сторонам - куда же он делся, неужели меня опередил...

Мамзер

По Эдгару

Люблю, люблю... воркуют, сволочи, нет, чтобы подумать обо мне! Я так им как-то раз и вылепил, лет десять мне было, что-то в очередной раз запретили, как всегда между прочим, в своих делах-заботах, сидели на кровати у себя, двери раскрыты, и я, уходя в свой уголок, негромко так - "сволочи..." Она тут же догнала, влепила оплеуху, он с места не сдвинулся, смущенный, растерянный, может, со смутным ощущением вины, хотя вряд ли - давно забыл, как все начиналось - "вот и живи для них, воспитывай..." - говорит. Тогда они давно уж в законном браке, и только бабушка, его мать, гладя по голове, говорила непонятное слово - "мамзер". Это она шутя, давно все забылось. Мамзер - незаконнорожденный, я потом узнал. Тогда, в начале, я был им ни к селу ни к городу, случайный плод жаркой неосторожной любви, зародился среди порывов страсти при полном безразличии к последствиям, а последствием оказался - я! И первая мысль, конечно, у них - избавиться, и с кровью это известие принеслось ко мне, ударило в голову, ужас меня обжег, отчаяние и злоба, я ворочался, беззвучно раскрывая рот, бился ногами о мягкую податливую стенку, она уступала, но тут же гасила мои усилия... При встрече с ней родственники шарахались, знакомые перестали здороваться, а его жена, высокая смазливая блондинка - у нее мальчик был лет двенадцати, их сын - надменно вздернув голову, рассматривала соперницу: общество не простит. Все знали - не простит. Оставлю - назло всем, решила она, и ходила по городу с высоко поднятой головой. И этот цепкий дух сопротивления горячей волной докатился до меня, даруя облегчение и заражая новой злобой, безмерно унизив: мне разрешено было жить, орудию в борьбе, аргументу в споре, что я был ей... И тут грянула великая война, общество погибло, ничего не осталось от сословной спеси, мелких предрассудков, сплетен, очарования легкой болтовни, интриг, таких безобидных, шуршания шелковых платьев - променяли платья на еду в далеких деревнях... Потом жизнь вернулась на место, но не восстановилась. Постаревшие, испуганные, пережившие проявления сил, для которых оказались не более, чем муравьями под бульдозерным ковшом, они еще тесней прижались друг к другу, и с ними я - познавший великий страх, родительское равнодушие - случайный плод, я родился, выжил, рос, но мог ли я их любить, навсегда отделенный этими первыми мгновениями, невзлюбивший мать еще во чреве ее, и в то же время намертво связанный с нею - сначала кровью, узкой струйкой притекавшей ко мне, несущей тепло, потом общей судьбой, своей похожестью на нее, и новой зависимостью, терпкой смесью неприязни и обожания, страха и скрытого сопротивления?.. Теперь они, наверное, любили меня, но тень, маячившая на грани сознания, отталкивала меня от них... Я взрослел, и начал искать причину своей холодности и неблагодарности, которые удивляли и пугали меня, вызывая приступы угрызения совести, своего напряженного и неприязненного вглядывания в этих двоих: они между прочим, занятые собой, пробудили меня к жизни, потом долго решали, жить мне или не жить, и оставили из соображений мелких и пошлых. Но все мои попытки приблизить тень, сфокусировать зрение, наталкивались на предел возможностей сознания, и только истощали меня... И тут отец умирает, унося с собой половину правды; часть тайны, оставшаяся с матерью, заведомо была полуправдой, я отшатнулся от нее, прекратив все попытки что-либо понять. И годы нашего общения, вплоть до ее смерти, были наполнены скрытым раздражением, неприязнью и острым любопытством. Она узнавала во мне его: он давно умер, а я повторял и повторял его черты, повадки, словечки, отдельные движения, причем с возрастом появлялись все новые знаки родства, откуда? я не мог ведь подсмотреть и подражать! Даже спина у меня была такая же, широкая и сутулая, и это радовало ее, и обувь она мне покупала на два номера больше, хотя отлично видела, что спадают с ноги - это казалось ей недоразумением, которое следует исправить, ведь у него была большая нога и у меня должна быть такая же...

Она умерла, не дождавшись разговора, который, она считала, должен все прояснить, и стена рухнет, а я боялся и избегал объяснений, не представляя себе, что ей сказать, только смутно чувствуя нечто в самом начале, разделившее нас. Как-то она, преодолев гордыню свою, все же спросила - "почему ты так не любишь меня?" - меня, все отдавшую тебе, это было правдой, и неправдой тоже, потому что не мне, а ему, и его могиле! Что я хотел у нее узнать? Она ничего не знает, также, как я. Да и что я мог бы понять тогда, в середине жизни, полный сил, совершающий те же ошибки, также как они, рождающий между прочим детей...

И только в конце, когда я, свернувшись в клубок от боли, сморщенный старик, теряя остатки сознания, уходил, то вдруг ясно увидел себя, связанного с ней цепью пуповины, испуганного и сопротивляющегося, злобного, ожесточенного... - и понял, откуда все, и не могло быть иначе.

Вернуться к оглавлению сборника